Да не смотри же на меня так, я не больна, я совсем здорова.
Зоя Константиновна справилась с туфлями и встала. Она уложила Юлю в свою постель насильно.
— Укрой меня, холодно.
— Воды выпьешь?
— Холодно, не хочу.
— Сейчас чаю согрею. Не надо, доченька.
— Не хочу. Это пройдет сейчас.
— Конечно, пройдет. Обязательно пройдет. Поплачь, дочка. Никто не видит, а я не в счет. Поплачь, не держи в себе.
— Не могу,— донеслось до нее.— Не могу.
— Ну хорошо, хорошо, не надо. Постарайся уснуть. Закрой глаза и считай до тысячи. Или вспоминай. Помнишь стихи? Жуковского или Тютчева.
— Как — Тютчева? Почему — Тютчева? Совсем не помню.
— Вечная твоя занятость. Очень музыкальный поэт, с прекрасным, редким талантом. Нельзя столько работать. И дома по ночам сидишь, книги, книги. Весь месяц чтобы не притрагивалась, не разрешаю. А сейчас спи, дочка. Всё обойдется. Спи, родная, спи.
— Спать? У нас так мало света... Смотри, совсем темно, как в подвале. Надо сменить лампочку. Поярче бы.
— Конечно, завтра же куплю. Спи.
Зоя Константиновна готова была сказать: «Баю-бай». Она сделала бы все, но что она могла?
Луна скатывалась на горизонт, и город медленно погружался в предрассветную сухую темень. Земля просила дождя. Земля задыхалась, а дождя все не было.
— Ложись, мама, я пойду к себе...
— Побудь еще, успокойся, Юленька.
— Мне уже лучше. Хочу побыть одна.
— Ну, иди, иди. Посмотришь, все устроится.
— Да, конечно. Спи, мама, не беспокойся.
— Иди, иди, доченька.— Зоя Константиновна прикоснулась к щеке дочери губами: — У тебя температура...
— Нет, нет, спокойной ночи, мама.
Юля поднялась, тронула мать за руку, прошла в свою комнату, плотно прикрыла дверь и сразу легла на кровать навзничь. Слез по-прежнему не было, в глазах словно все высохло, только веки вздрагивали.
«Что такое со мной?» — подумала она с мучительным желанием выплакаться, закидывая руки за голову.
«Нервное... Хватит, хватит».
В раскрытое окно душно пахнуло не успевшим и за полночь посвежеть воздухом города.
«Когда мы последний раз виделись?»
«Чертик, чертик, поиграй, да опять...»
«Да, да, осенью сорок второго... Я передала ему схему немецких укреплений по Острице... И облава...»
«А еще раньше?»
«После начала войны, раньше уже не видела. Знала, что его перебросили через фронт в Осторецк, а видеть так и не пришлось».
«А еще раньше?»
«В тридцать девятом, в декабре, точно. Он приехал на полмесяца на побывку. И мы тогда страшно, в первый раз за всю жизнь, поссорились. Показалось, что он вел себя слишком настойчиво. А почему, спрашивается, настойчиво? Ведь он просто перестал быть мальчиком. А сама я... Да, я говорила, что мне нужно окончить институт... Какой глупой можно быть в девятнадцать лет! Институт... Так и не кончила, не хватило одного года...»
Не замечая, она все отводила и отводила руки куда-то назад, просунув их за спинку кровати между прутьев,— боль в плечах была сейчас чем-то необходимым.
Потом пришли слезы, как-то неожиданно, неудержимо.
Первым задолго до рассвета просыпался дед Матвей. Теперь он почти не мог спать, племянник свалился как снег на голову, его нужно кормить. Раньше за свою работу дед Матвей ничего не брал, ему и не предлагали. Дадут пообедать, поужинать — ладно. Теперь не то — в селах хорошо знают друг друга, и теперь, когда дед Матвей собирался уходить, засовывал за пояс топор, ему обязательно что-нибудь давали. Кто чем богат. Кулек крахмала, краюшку черного, цвета земли, хлеба, узелок крупы или пяток сухарей. Однажды он принес домой курицу с рябым ожерельем и рябым хвостом, старик нес ее как драгоценность. Он отрубил курице голову, бережно ощипал и сварил племяннику суп в трофейной каске. Он до сих пор пользовался каской вместо котелка. Часть курицы, несмотря на всяческие предосторожности, утащил ночью одичавший кот. Дед Матвей выскочил поздно, он только успел увидеть пушистый хвост. С тех пор старик возненавидел котов.
Деду Матвею сочувствовали, его все знали, и никто не осуждал его, если он, нанимаясь плотничать, спорил теперь за каждый фунт, за каждую копейку. Ему сочувствовали, да и сам он уже привык; Дмитрий никому не мешал, он вернулся с виду нормальным человеком, с ногами, руками. Дед Матвей водил племянника к врачам, несколько раз возил в город. Ему предлагали отправить больного под Москву, в специальную лечебницу. Дед Матвей не соглашался, сам он не болел все шестьдесят лет и не знал врачей. Он лишь однажды объелся — съел на спор чуть не полтушки молодого барана, а случилось это лет сорок назад. К нему привезли ветеринара, и с тех пор он не болел и не мог решить, верить ему врачам или нет. Племянника выстукивали, ощупывали, просвечивали на рентгене. Организм был здоров, но Дмитрий ничего не помнил. Доктора, разводя руками, объясняли отсутствие памяти мудреными словами, и дед Матвей, выслушивая их предложения, про себя ругательски ругался и уводил племянника опять домой, работал, ухаживал, следил за больным и думал. Его беспокоила сушь. Стоило ей продержаться месяца полтора — и быть страшному голоду.
На яблонях опала завязь, колодцы постепенно высыхали, под вечер вода черпалась пополам с жидкой глиной. Дед Матвей еще затемно натаскал две железные бочки из-под бензина с вырубленными днищами и поставленными на попа. Вечером нужно было полить табак и помидоры. Закончив таскать воду, покурил у бочек, сходил
в огород, набрал немного капустных листьев и стал варить суп. Добавил в него горсть ячменной крупы и немного муки. Из-за мышей он держал ее в цинке от патронов. «Сюда бы говяжью косточку»,— подумал он, помешивая варево и принюхиваясь. Шумно схлебывая, попробовал и остался доволен. Хоть не говяжья косточка, а хорошо, мясной дух. Недаром говорят, что в перьях все мясо. Вчера в его силок в саду попалась сорока, сегодня он сварил ее, и получилось наваристо и вкусно. Оставалось разбудить племянника: начинался новый день.
Нужно было спускаться в душную землянку. Старик всегда с нетерпением ждал этой минуты и каждый раз думал: «А вдруг да что переменится?»
Он снял закопченную каску с огня, перевесил ее подальше, достал и вытер белые деревянные ложки и миски, самим им выдолбленные. «Пора»,— подумал он и вздохнул громче:
— Господи благослови.
Пригнувшись, прошел в землянку и, едва глаза привыкли к полумраку, насторожился. Дмитрий сидел на своем топчане и пристально, в упор, глядел на него все тем же неподвижным пустым взглядом.
— Утро доброе,— проговорил старик как мог весело и ровно.
В ответ молчание, как всегда, и дед Матвей сказал:
— Одевайся. Умываться, брат, завтракать.
Старик уже приобвыкся с больным, двигался спокойно и медленно, всякая суета и шум действовали на племянника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
Зоя Константиновна справилась с туфлями и встала. Она уложила Юлю в свою постель насильно.
— Укрой меня, холодно.
— Воды выпьешь?
— Холодно, не хочу.
— Сейчас чаю согрею. Не надо, доченька.
— Не хочу. Это пройдет сейчас.
— Конечно, пройдет. Обязательно пройдет. Поплачь, дочка. Никто не видит, а я не в счет. Поплачь, не держи в себе.
— Не могу,— донеслось до нее.— Не могу.
— Ну хорошо, хорошо, не надо. Постарайся уснуть. Закрой глаза и считай до тысячи. Или вспоминай. Помнишь стихи? Жуковского или Тютчева.
— Как — Тютчева? Почему — Тютчева? Совсем не помню.
— Вечная твоя занятость. Очень музыкальный поэт, с прекрасным, редким талантом. Нельзя столько работать. И дома по ночам сидишь, книги, книги. Весь месяц чтобы не притрагивалась, не разрешаю. А сейчас спи, дочка. Всё обойдется. Спи, родная, спи.
— Спать? У нас так мало света... Смотри, совсем темно, как в подвале. Надо сменить лампочку. Поярче бы.
— Конечно, завтра же куплю. Спи.
Зоя Константиновна готова была сказать: «Баю-бай». Она сделала бы все, но что она могла?
Луна скатывалась на горизонт, и город медленно погружался в предрассветную сухую темень. Земля просила дождя. Земля задыхалась, а дождя все не было.
— Ложись, мама, я пойду к себе...
— Побудь еще, успокойся, Юленька.
— Мне уже лучше. Хочу побыть одна.
— Ну, иди, иди. Посмотришь, все устроится.
— Да, конечно. Спи, мама, не беспокойся.
— Иди, иди, доченька.— Зоя Константиновна прикоснулась к щеке дочери губами: — У тебя температура...
— Нет, нет, спокойной ночи, мама.
Юля поднялась, тронула мать за руку, прошла в свою комнату, плотно прикрыла дверь и сразу легла на кровать навзничь. Слез по-прежнему не было, в глазах словно все высохло, только веки вздрагивали.
«Что такое со мной?» — подумала она с мучительным желанием выплакаться, закидывая руки за голову.
«Нервное... Хватит, хватит».
В раскрытое окно душно пахнуло не успевшим и за полночь посвежеть воздухом города.
«Когда мы последний раз виделись?»
«Чертик, чертик, поиграй, да опять...»
«Да, да, осенью сорок второго... Я передала ему схему немецких укреплений по Острице... И облава...»
«А еще раньше?»
«После начала войны, раньше уже не видела. Знала, что его перебросили через фронт в Осторецк, а видеть так и не пришлось».
«А еще раньше?»
«В тридцать девятом, в декабре, точно. Он приехал на полмесяца на побывку. И мы тогда страшно, в первый раз за всю жизнь, поссорились. Показалось, что он вел себя слишком настойчиво. А почему, спрашивается, настойчиво? Ведь он просто перестал быть мальчиком. А сама я... Да, я говорила, что мне нужно окончить институт... Какой глупой можно быть в девятнадцать лет! Институт... Так и не кончила, не хватило одного года...»
Не замечая, она все отводила и отводила руки куда-то назад, просунув их за спинку кровати между прутьев,— боль в плечах была сейчас чем-то необходимым.
Потом пришли слезы, как-то неожиданно, неудержимо.
Первым задолго до рассвета просыпался дед Матвей. Теперь он почти не мог спать, племянник свалился как снег на голову, его нужно кормить. Раньше за свою работу дед Матвей ничего не брал, ему и не предлагали. Дадут пообедать, поужинать — ладно. Теперь не то — в селах хорошо знают друг друга, и теперь, когда дед Матвей собирался уходить, засовывал за пояс топор, ему обязательно что-нибудь давали. Кто чем богат. Кулек крахмала, краюшку черного, цвета земли, хлеба, узелок крупы или пяток сухарей. Однажды он принес домой курицу с рябым ожерельем и рябым хвостом, старик нес ее как драгоценность. Он отрубил курице голову, бережно ощипал и сварил племяннику суп в трофейной каске. Он до сих пор пользовался каской вместо котелка. Часть курицы, несмотря на всяческие предосторожности, утащил ночью одичавший кот. Дед Матвей выскочил поздно, он только успел увидеть пушистый хвост. С тех пор старик возненавидел котов.
Деду Матвею сочувствовали, его все знали, и никто не осуждал его, если он, нанимаясь плотничать, спорил теперь за каждый фунт, за каждую копейку. Ему сочувствовали, да и сам он уже привык; Дмитрий никому не мешал, он вернулся с виду нормальным человеком, с ногами, руками. Дед Матвей водил племянника к врачам, несколько раз возил в город. Ему предлагали отправить больного под Москву, в специальную лечебницу. Дед Матвей не соглашался, сам он не болел все шестьдесят лет и не знал врачей. Он лишь однажды объелся — съел на спор чуть не полтушки молодого барана, а случилось это лет сорок назад. К нему привезли ветеринара, и с тех пор он не болел и не мог решить, верить ему врачам или нет. Племянника выстукивали, ощупывали, просвечивали на рентгене. Организм был здоров, но Дмитрий ничего не помнил. Доктора, разводя руками, объясняли отсутствие памяти мудреными словами, и дед Матвей, выслушивая их предложения, про себя ругательски ругался и уводил племянника опять домой, работал, ухаживал, следил за больным и думал. Его беспокоила сушь. Стоило ей продержаться месяца полтора — и быть страшному голоду.
На яблонях опала завязь, колодцы постепенно высыхали, под вечер вода черпалась пополам с жидкой глиной. Дед Матвей еще затемно натаскал две железные бочки из-под бензина с вырубленными днищами и поставленными на попа. Вечером нужно было полить табак и помидоры. Закончив таскать воду, покурил у бочек, сходил
в огород, набрал немного капустных листьев и стал варить суп. Добавил в него горсть ячменной крупы и немного муки. Из-за мышей он держал ее в цинке от патронов. «Сюда бы говяжью косточку»,— подумал он, помешивая варево и принюхиваясь. Шумно схлебывая, попробовал и остался доволен. Хоть не говяжья косточка, а хорошо, мясной дух. Недаром говорят, что в перьях все мясо. Вчера в его силок в саду попалась сорока, сегодня он сварил ее, и получилось наваристо и вкусно. Оставалось разбудить племянника: начинался новый день.
Нужно было спускаться в душную землянку. Старик всегда с нетерпением ждал этой минуты и каждый раз думал: «А вдруг да что переменится?»
Он снял закопченную каску с огня, перевесил ее подальше, достал и вытер белые деревянные ложки и миски, самим им выдолбленные. «Пора»,— подумал он и вздохнул громче:
— Господи благослови.
Пригнувшись, прошел в землянку и, едва глаза привыкли к полумраку, насторожился. Дмитрий сидел на своем топчане и пристально, в упор, глядел на него все тем же неподвижным пустым взглядом.
— Утро доброе,— проговорил старик как мог весело и ровно.
В ответ молчание, как всегда, и дед Матвей сказал:
— Одевайся. Умываться, брат, завтракать.
Старик уже приобвыкся с больным, двигался спокойно и медленно, всякая суета и шум действовали на племянника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142