Работая в Осторец-ке, только однажды, выезжая в дальний район, Дербачев, пока дядя Гриша копался в моторе, побродил по весеннему лесу и наткнулся на эту полянку, полную успокаивающих шумов и звуков, прошелся, сбивая росу, по густым папоротникам и долго стоял перед одной из молодых берез. Она была тоньше других, но выше, с молодым ровным стволом, и в ее зелени ярче играло солнце. Дербачев отходил в сторону, и вновь возвращался к березке, и, наконец, понял, чем она его так притягивала. Ее ствол синевато светился; казалось, тронь его — и прохладный свет брызнет из-под пальцев.
Дербачев оторвался наконец от березы и пошел не оглядываясь. Синеватое свечение долго потом мерцало в глазах и часто вспоминалось, и вот сейчас, через четыре года, тоже вспомнилось.
Дербачев глядел в окно на крышу здания на противоположной стороне улицы и не понимал, зачем и к чему с ним затеяли такой разговор в ЦК. Пусть нелегко пришлось ему в последние годы, и особенно после возвращения в Москву, его можно назвать и «назойливым», и «грубоватым», и «несдержанным», его и называли так, но никто и никогда не назвал и не посмеет назвать его «беспринципным», «подловатым» или «бесчестным». Еще до сентябрьского Пленума его письмо в ЦК о причинах тяжелого положения сельского хо-
зяйства в стране вызвало шумные дискуссии, острую полемику, и его дважды вызывали в ЦК.
Он был далек от мысли, что он этакий единственный борец за правду, но то, что потом говорилось на Пленумах ЦК, казалось ему своим и нужным и единственно правильным. Он знал: в жизни все настолько созрело, что, будь он или не будь его, все точно так бы и разворачивалось, и он всегда лишь не мог не делать того, что делал, как не мог не дышать и не есть. Он не скрывал и не скрывает, что смерть Сталина вызвала в нем трудный вздох, словно набрал воздуху в грудь до отказа, а в горле стоит ком, только рвет легкие и тяжелеют глаза. Тогда это было от нервов, от напряжения, и какого-то просто физического облегчения было больше, чем чего-либо другого. И потом, в Москве, свои сложности, свои проблемы, хотя бы даже семейные, с женой. Он был уверен, что хоть с этим все кончено, а ведь получилось иначе, совсем не так, как он думал. Правда, если не кривить душой, вот об этом он совершенно не думал, разве только последние месяцы. А тогда они были чужими и встретились как чужие, у нее даже лицо не изменилось, когда она открыла дверь и увидела его. И первую ночь он спал один, в своем старом кабинете, с привычными книгами и мебелью. И они почти не разговаривали, она лишь сказала, что сын на практике в Свердловске.
— Да, знаю,— отозвался он.— Я получил письмо.
— Ты хочешь есть, Коля?
— Нет, спасибо.
— Тебе постелить в кабинете?
— Да, пожалуйста.
Он ни разу не назвал ее по имени и лишь отметил про себя, что она хорошо выглядит, нисколько не изменилась, время было словно не властно над ней. Та же безукоризненная прическа с пробором ровно от середины лба назад, те же щеки без единой морщинки, тот же спокойный взгляд.
— Ванна готова,— сказала она и, словно поправляя волосы, прикоснулась к ушам с крохотными, похожими на капли воды, сережками.
И только тут он заметил, что их раньше не было и что она здорово волнуется. «Зачем я сюда пришел? — подумал он.— Надо было с кем-нибудь созвониться...» Потом он перестал думать об этом, он имел право прийти сюда и пришел, здесь места хватит и ему и ей, а там будет видно.
Он уходил из дому рано и возвращался поздно, шел прямо в кабинет, где уже была приготовлена постель. Кажется, через неделю после своего возвращения или чуть больше он проснулся среди ночи и сразу понял: жена здесь. Она сидела на краю тахты, и ее рука лежала у него на лбу. У нее была прохладная маленькая ладонь.
— Включи свет,— попросил он, помедлив, и она убрала руку.
— Скажи, Коля, зачем же все это? — услышал он ее голос и опять после долгого перерыва спросил:
— Что?
— Ты сможешь простить меня? Когда-нибудь?
И она и он знали, что этого он не умеет, и то, что она спросила, заставило его поморщиться, но и заставило его сказать:
— Не знаю.
Он произнес «не знаю» как-то неопределенно и вынужденно, хотя еще до этих слов сразу вспомнил вздрагивающие пальцы Борисовой у себя на плечах, свое, тогда почти неудержимое желание повернуться от окна и прижать ее, ту, другую женщину, к себе, прижать как можно сильнее, он знал, что такие, как она, приходят только однажды и уже больше не возвращаются.
И она действительно ушла, чтобы больше не возвращаться, но именно сейчас от всего, что было тогда в мартовскую ночь, он помнит только ее вздрагивающие пальцы у себя на плечах.
— Не знаю,— сказал он жене мягче и отчужденнее.
«Ну Сталин, ну что Сталин? — думал Дербачев, вернувшись как-то домой очень поздно, раздраженный и злой,— выдался трудный день: его несколько раз пытались убедить в том, во что он давно не верил.— Народ, государство, мировая политика... Ну и что? Народу нужна правда, государство — это народ, а правда народа — самая лучшая политика. Ну и что?»
Пройдя в свой кабинет мимо спальни, Дербачев не зажег света — не хотелось, и в темноте было лучше отдыхать — скорее отпускало нервы. Он сел на диван и стал курить, хотя последнее время курить ему было нельзя: от перенапряжения, от бессонных ночей, таких вот, как эта, когда человек остается наедине с собою, со своими сомнениями,— сердце сдавало. В последний год ему, вместе с другими товарищами, было поручено в ЦК очень ответственное и трудное дело по реабилитации несправедливо осужденных, и это наложило на него, на всю его теперешнюю жизнь свой особый отпечаток: порой ему хотелось куда-нибудь поехать, отдохнуть, но времени не было. И самое главное — некоторые старые работники ЦК и после решения съезда, вроде бы со всем согласившись, внутренне оставались на своих прежних позициях, и это очень затрудняло работу — опять приходилось бороться, не соглашаться, доказывать. Инерция прошлого еще велика, ее нелегко переломить, и сам Дербачев
иногда ловил себя на том, что она временами оживает и в нем, и тогда становилось особенно скверно. Конечно, он согласен, как это ему сегодня сказали, что разрушение ради разрушения — всего лишь анархия. Нужно обладать совершенно омертвелым умом, чтобы искренне так думать. Разрушение ради разрушения — то, что происходит сейчас? Нет.
А под вечер эта случайная встреча с Борисовой,— она, конечно, не зашла бы к нему сама. Увидев его, она растерялась — он это ясно почувствовал и сейчас, вспоминая их неожиданный разговор, выражение ее лица, уже твердо уверен, что она принадлежит к тем, кто внутренне еще не согласен с происходящим; он готовил себя к новым спорам, проверял себя. Думал, что вот и схлестнулись накопившиеся в прошлом противоречия, и то, что иные не согласны,— закономерно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
Дербачев оторвался наконец от березы и пошел не оглядываясь. Синеватое свечение долго потом мерцало в глазах и часто вспоминалось, и вот сейчас, через четыре года, тоже вспомнилось.
Дербачев глядел в окно на крышу здания на противоположной стороне улицы и не понимал, зачем и к чему с ним затеяли такой разговор в ЦК. Пусть нелегко пришлось ему в последние годы, и особенно после возвращения в Москву, его можно назвать и «назойливым», и «грубоватым», и «несдержанным», его и называли так, но никто и никогда не назвал и не посмеет назвать его «беспринципным», «подловатым» или «бесчестным». Еще до сентябрьского Пленума его письмо в ЦК о причинах тяжелого положения сельского хо-
зяйства в стране вызвало шумные дискуссии, острую полемику, и его дважды вызывали в ЦК.
Он был далек от мысли, что он этакий единственный борец за правду, но то, что потом говорилось на Пленумах ЦК, казалось ему своим и нужным и единственно правильным. Он знал: в жизни все настолько созрело, что, будь он или не будь его, все точно так бы и разворачивалось, и он всегда лишь не мог не делать того, что делал, как не мог не дышать и не есть. Он не скрывал и не скрывает, что смерть Сталина вызвала в нем трудный вздох, словно набрал воздуху в грудь до отказа, а в горле стоит ком, только рвет легкие и тяжелеют глаза. Тогда это было от нервов, от напряжения, и какого-то просто физического облегчения было больше, чем чего-либо другого. И потом, в Москве, свои сложности, свои проблемы, хотя бы даже семейные, с женой. Он был уверен, что хоть с этим все кончено, а ведь получилось иначе, совсем не так, как он думал. Правда, если не кривить душой, вот об этом он совершенно не думал, разве только последние месяцы. А тогда они были чужими и встретились как чужие, у нее даже лицо не изменилось, когда она открыла дверь и увидела его. И первую ночь он спал один, в своем старом кабинете, с привычными книгами и мебелью. И они почти не разговаривали, она лишь сказала, что сын на практике в Свердловске.
— Да, знаю,— отозвался он.— Я получил письмо.
— Ты хочешь есть, Коля?
— Нет, спасибо.
— Тебе постелить в кабинете?
— Да, пожалуйста.
Он ни разу не назвал ее по имени и лишь отметил про себя, что она хорошо выглядит, нисколько не изменилась, время было словно не властно над ней. Та же безукоризненная прическа с пробором ровно от середины лба назад, те же щеки без единой морщинки, тот же спокойный взгляд.
— Ванна готова,— сказала она и, словно поправляя волосы, прикоснулась к ушам с крохотными, похожими на капли воды, сережками.
И только тут он заметил, что их раньше не было и что она здорово волнуется. «Зачем я сюда пришел? — подумал он.— Надо было с кем-нибудь созвониться...» Потом он перестал думать об этом, он имел право прийти сюда и пришел, здесь места хватит и ему и ей, а там будет видно.
Он уходил из дому рано и возвращался поздно, шел прямо в кабинет, где уже была приготовлена постель. Кажется, через неделю после своего возвращения или чуть больше он проснулся среди ночи и сразу понял: жена здесь. Она сидела на краю тахты, и ее рука лежала у него на лбу. У нее была прохладная маленькая ладонь.
— Включи свет,— попросил он, помедлив, и она убрала руку.
— Скажи, Коля, зачем же все это? — услышал он ее голос и опять после долгого перерыва спросил:
— Что?
— Ты сможешь простить меня? Когда-нибудь?
И она и он знали, что этого он не умеет, и то, что она спросила, заставило его поморщиться, но и заставило его сказать:
— Не знаю.
Он произнес «не знаю» как-то неопределенно и вынужденно, хотя еще до этих слов сразу вспомнил вздрагивающие пальцы Борисовой у себя на плечах, свое, тогда почти неудержимое желание повернуться от окна и прижать ее, ту, другую женщину, к себе, прижать как можно сильнее, он знал, что такие, как она, приходят только однажды и уже больше не возвращаются.
И она действительно ушла, чтобы больше не возвращаться, но именно сейчас от всего, что было тогда в мартовскую ночь, он помнит только ее вздрагивающие пальцы у себя на плечах.
— Не знаю,— сказал он жене мягче и отчужденнее.
«Ну Сталин, ну что Сталин? — думал Дербачев, вернувшись как-то домой очень поздно, раздраженный и злой,— выдался трудный день: его несколько раз пытались убедить в том, во что он давно не верил.— Народ, государство, мировая политика... Ну и что? Народу нужна правда, государство — это народ, а правда народа — самая лучшая политика. Ну и что?»
Пройдя в свой кабинет мимо спальни, Дербачев не зажег света — не хотелось, и в темноте было лучше отдыхать — скорее отпускало нервы. Он сел на диван и стал курить, хотя последнее время курить ему было нельзя: от перенапряжения, от бессонных ночей, таких вот, как эта, когда человек остается наедине с собою, со своими сомнениями,— сердце сдавало. В последний год ему, вместе с другими товарищами, было поручено в ЦК очень ответственное и трудное дело по реабилитации несправедливо осужденных, и это наложило на него, на всю его теперешнюю жизнь свой особый отпечаток: порой ему хотелось куда-нибудь поехать, отдохнуть, но времени не было. И самое главное — некоторые старые работники ЦК и после решения съезда, вроде бы со всем согласившись, внутренне оставались на своих прежних позициях, и это очень затрудняло работу — опять приходилось бороться, не соглашаться, доказывать. Инерция прошлого еще велика, ее нелегко переломить, и сам Дербачев
иногда ловил себя на том, что она временами оживает и в нем, и тогда становилось особенно скверно. Конечно, он согласен, как это ему сегодня сказали, что разрушение ради разрушения — всего лишь анархия. Нужно обладать совершенно омертвелым умом, чтобы искренне так думать. Разрушение ради разрушения — то, что происходит сейчас? Нет.
А под вечер эта случайная встреча с Борисовой,— она, конечно, не зашла бы к нему сама. Увидев его, она растерялась — он это ясно почувствовал и сейчас, вспоминая их неожиданный разговор, выражение ее лица, уже твердо уверен, что она принадлежит к тем, кто внутренне еще не согласен с происходящим; он готовил себя к новым спорам, проверял себя. Думал, что вот и схлестнулись накопившиеся в прошлом противоречия, и то, что иные не согласны,— закономерно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142