Тимочкин была его фамилия, и самое главное — что-то девичье в манере держаться, здороваться, робко и гибко протягивая руку. Он был интеллигентен, в свое время чуть-чуть не закончил юридический институт. Помешала война.
— Очень тебя поздравляю,— сказал он, пожимая руку и заглядывая в глаза.— Ты молодец.
— Ладно тебе, Герка,— сказала она, вытирая вторую, свободную руку о спецовку.— Подумаешь, невесть что!
— «Что, что»! Вот у меня разряд выше, а столько не сделаю. Счастливого тебе отдыха.
— Спасибо. И тебе. Теперь со всех ног бежать надо, на автобус еще не сядешь. Мальчонка один среди ночи. Герка, станок смазан, мусор убран, все на месте. Можешь убедиться.
Тимочкин посмотрел на нее умными, робкими глазами нерешительного человека, и она ушла. На автобус все равно не попала. Добиралась через мост пешком. Сейчас она бесцельно ходила по комнате и улыбалась. Ну, перестал показываться, черт с ним. Жили до сих пор? И дальше проживем, ничего страшного. «Ведь жили? Жили ведь?» — спрашивала она у себя. Пусть с тех пор, как увидела Дмитрия, многое изменилось, пробудилась надежда, она старалась глушить ее грубостью и водкой. Хотела она этого или нет, зловредная искорка разгоралась, и ничего нельзя было поделать. Ну и что из того? Пусть ей всего двадцать семь, она еще молодо выглядит. Все равно все кончено, жизнь кончена. Она поняла это в тот самый момент, когда он, рассерженный, хлопнул дверью и ушел. «Забуду, забуду!» — твердила она и, несмотря на тяжелую смену, вернулась легкая и светлая, и Вася, удивленно щурясь, спросил:
— Мам, разве сегодня получка?
Она поглядела на него, не понимая, потом рассмеялась от души добрым, неловким смехом—так она давно не смеялась. Сама того не желая, каждый вечер ждала она стука в дверь и ложилась спать с каждым днем все более угрюмая, на вопросы сына отвечала неохотно, сквозь зубы. Она видела: Васек тоже ждет. Они боялись смотреть друг на друга, потому что думали об одном и знали, что думают об одном. Она жалела сына и мучилась, глядя, как он тихонько собирает и разбирает подаренную Дмитрием авторучку. Она на все бы пошла для сына, но здесь она ничего не могла сделать.
Сегодня, после тяжелой, но удачной смены, она была возбуждена и быстро все переделала, вымыла грязные тарелки, прибрала на столе, подтерла полы.
— Придется еще раз протопить,— сказала она.— Выстынет до утра, продрогнем мы с тобой, Васек. И чай надо подогреть, остыл совсем.
— Давай разожгу,— отозвался Васек.
— Ладно, ладно уж, иди ложись, а то в школу проспишь.
Вася стоял, угрюмо и молча рассматривал пол.
— Ты чего набычился?
— В школу я больше не пойду.
— Что? Как — не пойдешь? — больше от неожиданности переспросила она и присела рядом. Взяла мальчика за плечи, повернула к себе и заглянула ему в глаза.
— Я тетради пожег и книги. Не пойду больше.
— Подожди,— остановила она, темнея в лице и как-то сразу постарев.— Подожди,— не сдержавшись, со злом крутанула она сына за рыжие вихры и, увидев его сухие колючие глаза, сразу опомнилась и отпустила.— Почему не пойдешь? Что за новости — учебники жечь? — Она увидела в углу пустую сумку и покачала головой.— Ведь они денег стоят.
Вася поднял голову и поглядел смелее. «Смотри ты! — удивилась женщина.— И когда он успел стать таким вихрастым и рыжим?»
— Вырасту и заработаю,— сказал он.— Только ты не ругайся, мам. Я заработаю даже раньше, а потом уже вырасту. А в школу больше не пойду.
— Да что случилось хоть, горе мое? Обидели?
— Да...
— Кто обидел?
Мальчик, сжав губы, молчал.
Она поняла, у нее сразу опустились руки, вся она как-то погасла.
— Ладно,— сказала она тяжело.— Не ходи, проживем. Проживем без них. Ладно, будешь дома, а подрастешь — найдется тебе дело.
— Спасибо, мам. Ты все равно лучше всех,— сказал он упрямо, не поднимая глаз.
Она подхватила его на руки, унесла в другую комнату, и он брыкался и говорил, что не маленький. Она раздела его, уложила в постель. Он быстро уснул — намаялся, ожидая. Она все сидела рядом и потом тоже уснула, опершись о спинку кровати. На кухне догорали дрова в плите и шипел чайник. Из угла выбежала мышь, встала столбиком, свесив передние лапки, пошевелила усами и носом. Затем стала взбираться по венику, взобралась на торец черенка, посидела и по небольшому углублению в стене осторожно и ловко поднялась к полке, заставленной банками, мешочками с крупой и мукой.
Солонцовой ничего не снилось, толькой ей было очень трудно дышать. Взявшись за грудь, она тяжело всхлипывала.
На рассвете от дикого мороза ошалело гудели телеграфные столбы, конские кругляши на дорогах подскакивали на метр. В полях стояла мертвая тишина. Стоило свернуть в сторону, войти в белый неподвижный лес, и картина менялась. Нет-нет и прозвучит шорох — осыплется снег. Нет-нет раздастся живой звук: дятел тронет морозное дерево, или клест обронит сосновую шишку, или в последний момент, не разбирая кустов, рванется от голодной лисы длинноногий беляк, пойдет отмахивать по лесу широкие сажени. А то, не обращая внимания на потоки сыплющегося сверху снега, пройдет по привычному маршруту лось — в послевоенные годы они появились в окрестных лесах невесть откуда, понемногу расплодились и теперь, ревностно оберегаемые законом, попадались все чаще и, непуганые, не очень-то сторонились людей, нещадно объедая молодые деревца. Лобов как-то за одним из них гнал верхом.
Дмитрий любил лес не меньше поля, и особенно на рассвете. Он вставал затемно, задыхаясь от сухого мороза, уходил на лыжах прямо через Острицу. До опушки всего полчаса быстрой ходьбы. Долго плутал по лесным полянам, утопая и проваливаясь в сугробах, возвращался в село. У деда Матвея дымилась на столе горячая картошка, стояли в мисках соленые огурцы и моченые антоновские яблоки.
Дмитрий возвращался в одно и то же время, старик никогда не ошибался.
Они ели картошку с огурцами и тихо разговаривали. Дед Матвей за четыре года изменился, хотя внешне не очень заметно. Стал более замкнутым, совсем несговорчивым, все время проводил с топором или ножом в руках. Если не строгал топорища, тесал коромысла, выстругивал колодки для своего приятеля-сапожника. Занимался иногда чем-нибудь другим. Толок и просеивал табак и открывал вьюшку в трубе, чтобы вытягивало,— дышать в такие минуты было нечем в маленькой избенке, собранной по бревнышку с большим трудом с помощью деда Силантия два года назад.
Дед Матвей чихал и ругался, вспоминая вслух, в какой просторной избе жил до войны. Самый настоящий пятистенок. Неважно, что начинал оседать. Теперь бы при-
поднять, подложить пару венцов дуба, и тогда — еще на век, надо же ей было сгореть.
Шли годы, старик начинал отделять свою сгоревшую избу от общей войны;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
— Очень тебя поздравляю,— сказал он, пожимая руку и заглядывая в глаза.— Ты молодец.
— Ладно тебе, Герка,— сказала она, вытирая вторую, свободную руку о спецовку.— Подумаешь, невесть что!
— «Что, что»! Вот у меня разряд выше, а столько не сделаю. Счастливого тебе отдыха.
— Спасибо. И тебе. Теперь со всех ног бежать надо, на автобус еще не сядешь. Мальчонка один среди ночи. Герка, станок смазан, мусор убран, все на месте. Можешь убедиться.
Тимочкин посмотрел на нее умными, робкими глазами нерешительного человека, и она ушла. На автобус все равно не попала. Добиралась через мост пешком. Сейчас она бесцельно ходила по комнате и улыбалась. Ну, перестал показываться, черт с ним. Жили до сих пор? И дальше проживем, ничего страшного. «Ведь жили? Жили ведь?» — спрашивала она у себя. Пусть с тех пор, как увидела Дмитрия, многое изменилось, пробудилась надежда, она старалась глушить ее грубостью и водкой. Хотела она этого или нет, зловредная искорка разгоралась, и ничего нельзя было поделать. Ну и что из того? Пусть ей всего двадцать семь, она еще молодо выглядит. Все равно все кончено, жизнь кончена. Она поняла это в тот самый момент, когда он, рассерженный, хлопнул дверью и ушел. «Забуду, забуду!» — твердила она и, несмотря на тяжелую смену, вернулась легкая и светлая, и Вася, удивленно щурясь, спросил:
— Мам, разве сегодня получка?
Она поглядела на него, не понимая, потом рассмеялась от души добрым, неловким смехом—так она давно не смеялась. Сама того не желая, каждый вечер ждала она стука в дверь и ложилась спать с каждым днем все более угрюмая, на вопросы сына отвечала неохотно, сквозь зубы. Она видела: Васек тоже ждет. Они боялись смотреть друг на друга, потому что думали об одном и знали, что думают об одном. Она жалела сына и мучилась, глядя, как он тихонько собирает и разбирает подаренную Дмитрием авторучку. Она на все бы пошла для сына, но здесь она ничего не могла сделать.
Сегодня, после тяжелой, но удачной смены, она была возбуждена и быстро все переделала, вымыла грязные тарелки, прибрала на столе, подтерла полы.
— Придется еще раз протопить,— сказала она.— Выстынет до утра, продрогнем мы с тобой, Васек. И чай надо подогреть, остыл совсем.
— Давай разожгу,— отозвался Васек.
— Ладно, ладно уж, иди ложись, а то в школу проспишь.
Вася стоял, угрюмо и молча рассматривал пол.
— Ты чего набычился?
— В школу я больше не пойду.
— Что? Как — не пойдешь? — больше от неожиданности переспросила она и присела рядом. Взяла мальчика за плечи, повернула к себе и заглянула ему в глаза.
— Я тетради пожег и книги. Не пойду больше.
— Подожди,— остановила она, темнея в лице и как-то сразу постарев.— Подожди,— не сдержавшись, со злом крутанула она сына за рыжие вихры и, увидев его сухие колючие глаза, сразу опомнилась и отпустила.— Почему не пойдешь? Что за новости — учебники жечь? — Она увидела в углу пустую сумку и покачала головой.— Ведь они денег стоят.
Вася поднял голову и поглядел смелее. «Смотри ты! — удивилась женщина.— И когда он успел стать таким вихрастым и рыжим?»
— Вырасту и заработаю,— сказал он.— Только ты не ругайся, мам. Я заработаю даже раньше, а потом уже вырасту. А в школу больше не пойду.
— Да что случилось хоть, горе мое? Обидели?
— Да...
— Кто обидел?
Мальчик, сжав губы, молчал.
Она поняла, у нее сразу опустились руки, вся она как-то погасла.
— Ладно,— сказала она тяжело.— Не ходи, проживем. Проживем без них. Ладно, будешь дома, а подрастешь — найдется тебе дело.
— Спасибо, мам. Ты все равно лучше всех,— сказал он упрямо, не поднимая глаз.
Она подхватила его на руки, унесла в другую комнату, и он брыкался и говорил, что не маленький. Она раздела его, уложила в постель. Он быстро уснул — намаялся, ожидая. Она все сидела рядом и потом тоже уснула, опершись о спинку кровати. На кухне догорали дрова в плите и шипел чайник. Из угла выбежала мышь, встала столбиком, свесив передние лапки, пошевелила усами и носом. Затем стала взбираться по венику, взобралась на торец черенка, посидела и по небольшому углублению в стене осторожно и ловко поднялась к полке, заставленной банками, мешочками с крупой и мукой.
Солонцовой ничего не снилось, толькой ей было очень трудно дышать. Взявшись за грудь, она тяжело всхлипывала.
На рассвете от дикого мороза ошалело гудели телеграфные столбы, конские кругляши на дорогах подскакивали на метр. В полях стояла мертвая тишина. Стоило свернуть в сторону, войти в белый неподвижный лес, и картина менялась. Нет-нет и прозвучит шорох — осыплется снег. Нет-нет раздастся живой звук: дятел тронет морозное дерево, или клест обронит сосновую шишку, или в последний момент, не разбирая кустов, рванется от голодной лисы длинноногий беляк, пойдет отмахивать по лесу широкие сажени. А то, не обращая внимания на потоки сыплющегося сверху снега, пройдет по привычному маршруту лось — в послевоенные годы они появились в окрестных лесах невесть откуда, понемногу расплодились и теперь, ревностно оберегаемые законом, попадались все чаще и, непуганые, не очень-то сторонились людей, нещадно объедая молодые деревца. Лобов как-то за одним из них гнал верхом.
Дмитрий любил лес не меньше поля, и особенно на рассвете. Он вставал затемно, задыхаясь от сухого мороза, уходил на лыжах прямо через Острицу. До опушки всего полчаса быстрой ходьбы. Долго плутал по лесным полянам, утопая и проваливаясь в сугробах, возвращался в село. У деда Матвея дымилась на столе горячая картошка, стояли в мисках соленые огурцы и моченые антоновские яблоки.
Дмитрий возвращался в одно и то же время, старик никогда не ошибался.
Они ели картошку с огурцами и тихо разговаривали. Дед Матвей за четыре года изменился, хотя внешне не очень заметно. Стал более замкнутым, совсем несговорчивым, все время проводил с топором или ножом в руках. Если не строгал топорища, тесал коромысла, выстругивал колодки для своего приятеля-сапожника. Занимался иногда чем-нибудь другим. Толок и просеивал табак и открывал вьюшку в трубе, чтобы вытягивало,— дышать в такие минуты было нечем в маленькой избенке, собранной по бревнышку с большим трудом с помощью деда Силантия два года назад.
Дед Матвей чихал и ругался, вспоминая вслух, в какой просторной избе жил до войны. Самый настоящий пятистенок. Неважно, что начинал оседать. Теперь бы при-
поднять, подложить пару венцов дуба, и тогда — еще на век, надо же ей было сгореть.
Шли годы, старик начинал отделять свою сгоревшую избу от общей войны;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142