Прошло два года, и печерский архимандрит Петр Могила сделался киевским митрополитом. К этому времени Фома окончил курс коллегиума, но киевский просветитель решил открыть при коллегиуме высшую школу – академию. И кто был более, чем Фома, достоин стать ее первым студентом! Фома продолжал учиться. Поэтика, логика и риторика, философия и богословие – все прельщало его живой ум, который пытливо стремился вперед, за пределы начертанных учителями границ познания.
Успевая в чтении всего, что преподавалось в коллегиуме, Фома отдавал занятиям с книгой и все остальное время.
В летние месяцы, когда товарищи его разбредались и разъезжались под родительские кровли, он оставался в Киеве. Мать его давно умерла, и, один как перст, он искал близости только с книгами, сидя все дни в библиотеке.
Учитель присматривался к нему, допуская Фому к переписке своих личных книг, за что просвещенная киевская знать платила переписчику.
Фома был запросто вхож в митрополичьи палаты, и пышность их стала ему привычной – не удивляла и не пугала его.
В личной библиотеке Петра Могилы была полка книг, которые он не позволял ни для кого переписывать, ни даже читать самому Фоме. Но как-то, во время поездки учителя в связи с открытием им гробницы великого князя Владимира, Фома по доверию остался один в палатах, занятый переводом Вергилия.
Любознательный книгочей не стерпел искушения коснуться запретного шкафчика митрополичьей библиотеки. В первый момент его пронизало холодом страха, когда, раскрыв кожаный переплет, он прочел имя еретика Кальвина. Следующей была книга Лютера… Их переплеты жгли пальцы, а сердце Фомы разгоралось все более неукротимым грешным огнем любопытства.
Дрожащими руками перебирал он книги: Макиавелли, Галилей и Коперник уживались тут рядом – имена знаменитых еретиков Европы.
Если бы ум мог охватить разом несколько книг, сколько нового выпил бы он в этот час!.. На одной из книг он задержался долее, чем на других: это была «Золотая книга, столь же полезная, как и занятная, о наилучшем устройстве государства и о новом острове Утопии» Томаса Моруса, изданная на латинском языке. Чтение ее захватило Фому. Не в состоянии оторваться от нее, когда пришло время уходить из покоев митрополита к себе, в коллегиум, и опасаясь, что, может быть, больше ему никогда уже не удастся проникнуть в книжный тайник митрополита, Фома запрятал заветную книжку под платье и вынес ее с собой.
Ночь он просидел над ее перепиской. По рано утром, едва он успел закончить и лег спать, как двое монахов ворвались в спальню, обыскали его, нашли похищенную книгу и, крепко избив книголюбца, выгнали вовсе вон, заявив при этом, что если он впредь осмелится переступить порог академии, то будет как вор посажен на цепь.
Фома хотел объяснить учителю, что не был намерен присвоить его книгу, но знаменитый митрополит не пожелал его видеть и приказал выгнать вон. Фома понимал, что он опасается за самого себя, страшится огласки того, что хранит и читает книги еретиков.
Вытолкав его в шею за монастырские ворота, привратник сказал, что лучше всего ему убираться совсем из Киева. Фома покорился судьбе.
Покидая Киев, он больше всего жалел о том, что монахи при обыске разорвали в клочки труд последней ночи, проведенной им под кровом академии, – злополучный список премудрой книги.
Куда было деться изгнаннику? Опасаясь розысков, которые могли чинить монахи Желтоводского монастыря, Фома забыл свое прежнее имя и назвался Томилой Слепым.
В Москве жил окончивший ранее коллегиум товарищ Томилы – Алмаз Иванов, служивший подьячим Посольского приказа. Томила был дружен с ним еще в коллегиуме и, придя к нему, рассказал попросту, что случилось.
– Ах, книжник ты, книжник! Куда мне тебя девать? Латынь, и польский, и греческий знаешь. Был бы в Посольском приказе с пользой для дела, да вот ведь беда: кого к нам берут, о том уж доподлинно дознаются, кто таков и отколе…
Но все же через какого-то друга он всунул Томилу на службу в Земский приказ.
2
Для книголюба Фомы это была тяжелая служба: писать расспросные речи со слов человека, которого жгут огнем, бьют плетьми или мучают на дыбе, при этом не проявляя даже движением бровей или губ состраданья, – это было превыше его сил. Доверчивый от природы, он был готов признать неповинным каждого, кто уверял в своей невиновности, а здесь и на самом деле нередко бывали под пыткой люди, оговоренные из корысти или по злобе.
В первый же месяц Томила просился отпустить его со службы, но он был хорошо грамотным, и дьяк не хотел с ним расстаться. Когда кто-то из молодых подьячих болтнул дьяку о слабости Томилы, дьяк стал тем чаще брать его для писанья расспросных речей.
– А мы нешто не люди! – сказал он Томиле. – Тебе же добра хочу. И я жалость ведал вначале. Ничего, ты гляди на муки, гляди: скорее обыкнешь, и сердце закостенеет!
Но Томила не ждал, чтобы сердце «закостенело». Он начал пить не потому, что его привлекал кабак или тянуло искать забвенья в вине – он знал, что за пьянство его прогонят со службы. Так и случилось: раз пять «терпеливый» дьяк указал его высечь за пьянство, а там и выгнал.
Томила ушел в Псков и здесь поселился.
Искушенный в грамоте, он стал кормиться от челобитий, поручных, кабальных, порядных, закладных записей, которые составлял на торговой площади для случайных людей, нуждавшихся в помощи грамотея, пока за несколько лет все привыкли к нему и вписали его в площадные подьячие, за искусность в грамоте даже избрав его старшиной. Ему было уже за тридцать лет, но взор его был мальчишески ясен, стан тонок и щеки нежны.
Всю жизнь до этого погруженный в книги, Томила о жадностью теперь впитывал знания людей, беседуя на торгах об их нуждах и бедах. Он видел, как кабалят и обманывают народ, видел трудную жизнь и ее неправды. Сколько умел горячо, он учил людей, как избегнуть обмана, изощрял свою мысль в толковании законов и слов, записанных в договорах, и люди любили к нему обращаться, считая, что он не просто рыночный ябедник, как другие, но человек с добрым и жарким сердцем.
Глядя на людские ухищрения и неправды, Томила не раз обращался к воспоминанию о чудесной книге – виновнице изгнания его из академии. Но образы Томаса Мора перерастали в свои. Утрачивались искусственные, составные из греческих, аллегорические имена, и Томила думал об этой книге уже не так, как о божественном откровении, – он взвешивал ее в голове, применяя к нуждам русских людей:
«Вишь, надумал чего – горожан в деревню! Им к чему идти в земледельцы? Кто землю любит и пашет, тот сам от нее не отстанет, и земля того любит и крепко держит: дает ему травы гуще и рожь зернистее! Да знатных своих дел иные искусники есть. Пошто кузнецу али зодчему землю орать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194