Встретившись в кабаке с Истомой, кузнец услыхал жалобу звонаря на шаталыгу-бездельника сына.
Мошницын сказал:
– Порядимся, что ль: мне надобен малый в кузне. Может, в чужих руках твой Иван послушливей станет, чем у родного отца. Приважу. Да и ему будет в охоту о бок с моим Якунькой работать.
Мысль кузнеца привлекла Истому. Он был даже готов сразу тут же писать порядную запись, но в кабаке не случилось ни одного из площадных подьячих.
Когда звонарь возвратился из кабака, Иванки опять не было дома.
Истома рассвирепел и накинулся на жену:
– Ишь вожжи-то распустила! По суткам нейдет домой – собак по оврагам гоняет… Со четвертой недели поста на кузню его срядил. Не дворянский сын! Скоро жених, а все болван от баловства твоего!..
Авдотья взглянула на мужа, хотела что-то сказать и вдруг без слов опустилась на лавку, побелев и схватившись за грудь…
Истома вмиг протрезвел.
– Ты что, Дуняша? Чего ты?! Авдотьица, ась, голубка? – расспрашивал он в тревоге.
– Сердце болит… – прошептала она, – с кручины… Федя пропал… Первушка ушел, а ныне Иванку ты… сам…
Звонарь стал утешать жену тем, что кузнец живет рядом, что Иванке будет все равно что и с ними, что сам Михайла от всех в почете – и бога боится, и честно живет с людьми.
– Харчами, что ли, объел тебя сын родной? Свое дите отпустить…
– К делу пора приучать, – возразил Истома. – Обленится – хуже: сбежит, как Первушка…
– Ужотко, уж после пасхи, – вздохнула, сдаваясь, Авдотья. – Дай нагуляться парню в веселые дни.
После того как Первунька покинул дом, привязанность Авдотьи к Иванке выросла втрое: он воплощал в себе теперь всех троих старших детей, всю смолоду прожитую жизнь. Двое младших – Груня и Федя – были еще несмышлены, и Авдотья не знала, доживет ли она, больная, до той поры, когда они станут людьми…
3
В последний день масленицы – прощеное воскресенье – поп отпустил Истому после обедни. Истома пошел в кабак. Он хотел встретить завсегдатаев кабака, обозников, пришедших во Псков из Москвы к большому масленичному торгу. Среди них, он думал, наверно уж были двое или трое из тех, которые шли с Первушкой, и Истома хотел расспросить их о сыне.
Боясь, что во множестве людей проглядит их, Истома стал пробиваться через толпу, густо сбившуюся у одного из кабацких столов, и здесь увидел площадного подьячего Филипку Шемшакова, который срядил Первушку в Москву. Истома слыхал от людей, что Филипка сам ездил зачем-то в Москву, – значит, только что воротился и, может быть, видел в Москве Первушку…
– Куды не в черед! – крикнул Истоме один из пьяных парней, окружавших подьячего, и оттолкнул его локтем.
Оказалось, что Шемшаков пишет порядные записи в бурлаки к Емельянову. Богатый гость вовремя делал дело: еще не начался пост, еще до вскрытия рек оставалось шесть-семь недель, а он уже заботился набирать людей для сплава товаров по Волге. Загулявшие и пропившиеся на масленой ярыжки, услышав о том, что Филипка рядит людей и дает вперед деньги, толпой обступили его.
Истома ждал, пока ярыжные собственноручно ставили кресты против своих имен и зажимали в огромных богатырских кулаках заветные пять алтын… Галдеж пуще прежнего стоял в кабаке.
Наконец Истома остался один перед Филипкой.
– Ну, ты, что ли, дальше? – спросил Шемшаков, обернувшись к нему, готовый писать и его имя под записью.
– Я не того… Я звонарь… – возразил, замявшись, Истома.
– Звонарь?! Пошто мне звонарь?! Постой, как помру, отзвонишь… – пошутил Филипка, узнав Истому, но делая вид, что не знает его.
– Сына ты свел в Москву, – брякнул Истома, преодолев нерешимость и робость.
– Сына?! Твово? – Филипка взглянул в упор на Истому и вдруг, словно припоминая: – Ба! Что к боярину заложиться хотел?! Ой, смех!.. Ой, смех!.. Надо же так: не искал, да нашел его на Москве!..
Филипка захихикал…
Истома сидел неподвижно за столом, не коснувшись блинов, угнетенный тяжелой и страшной вестью о кабальной неволе сына, о позорных побоях на улице… В его ушах до сих пор стоял тоненький смех Шемшакова и гогот кабацкой толпы…
Веселый присвист раздался в церковной ограде, и через миг в двери появился Иванка. Он оглядел всю семью.
– Какая беда стряслась? – с порога спросил он, вдруг приутихнув.
Все промолчали.
– С Первушкой беда! – шепнула одна только Груня.
Иванка шагнул к ней.
– Чего с ним? – в тревоге шепотом спросил он.
И вдруг, не стерпев, прорвалась бабка Ариша.
– Молчать мне велел! – накинулась она на Истому. – Я и умолкла. А надо было мне навыворот – громче кричать про Филипку. Сказывала я, что лих человек!..
Авдотья вскинулась от шитья, зажала тряпьем лицо и вся затряслась от боли, сжимавшей горло…
– Не мучай! – крикнул старухе Истома, стукнув по столу кулаком.
Бабка взглянула с презреньем на убитого горем отца.
– Му-ученик! – протянула она. – От сыновней беды куды деться? Голову под крыло?! Не кочет – не спрячешь!..
– Кабы крылья – сама б полетела! Первунька!.. – воскликнула громко Авдотья, заглушив рыданьями еще какие-то несказанные слова.
Лицо сидевшей на печке Груни перекосилось. Федюнька отчаянно заревел и, жалея расстаться с игрушкой, с тараканом в руке бросился к матери.
– Сиротка ты мой! Куда я тебя отпустила!.. – обняв Федюньку вместо Первушки, выкрикивала Авдотья. – Пойду сама… Отобью тебя у злодеев!..
– И впрямь полетишь! – подзадорила бабка с горькой насмешкой.
– И впрямь! Соберусь да пойду! Дойду до недругов, когтищами зерки вырву!.. Тиха, тиха, а за сына родного, за кровь за свою и курица – лютый зверь! – сказала Авдотья, вдруг осушив глаза и оправляя платок на голове, словно уже собираясь в дорогу.
– И право – курица! – усмехнувшись, заметила бабка.
Она оперлась на сковородник, как на дорожный посох, и выпрямила согнутую старостью спину.
– Полно, Дуня! – вдруг твердо и здраво сказала она. – Не женско то дело! Я видала Москву, спытала тоску!.. В Москве тебя всяк норовит не на крюк, так в вершу, а все – в уху…
– Неправды людской страшиться, то и загинуть! – сказал Истома.
– А ты не страшишься? – спросила бабка.
– Ты меня не задорь, – сурово сказал Истома. – Сердце само задорит… Сын мне Первой, и на Москве не все пропадают. Главная человеку сила – хотенье.
– Бачка, идем вызволять Первушку! – воскликнул Иванка.
– Тебя не возьму, – серьезно сказал Истома, словно давно все совместно решили уход его самого за Первушкой.
– Поп-то отпустит? – робко спросила Авдотья.
– К самому владыке дойду. Умолю! – уверенно ответил звонарь.
И вдруг в избе стало торжественно, как перед пасхой… Истома стал на молитву. Он молился жарко, беззвучно шепча губами, и лишь изредка исступленный шепот его прорывался несвязным горячим словом… Федюнька и Груня заснули. Авдотья в молчанье месила тесто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194