Ночь все плотнее натягивала свой темный ковер на пролив, на горы, на тысячи островов в море, на людей — на тех, чьи корни, чьи прародители всего лишь два поколения назад были рабами.
НА НАШЕЙ УЛИЦЕ ПРИМОРСКОЙ...
Говорят, что бройлерный цыпленок сам пробивает изнутри скорлупу, сам выбирается наружу и поэтому позднее в своей короткой жизни вынужден сам же и отвечать за свои деяния. Кто велел ему пробивать изнутри скорлупу — пусть не сваливает свою вину на курицу или тем более на петуха!— теперь пускай копошится и ест всего четыре месяца, после чего ему самое время насытить
своим мягким вкусным мясом желудок знаменитого мудреца, который по своей доброй воле и в защиту этой доброй воли пишет толстые книги и ведет войну на перьях и словами с мудрецом другой, детерминистской школы.
Мне, восьмидесятидвухлетнему старику, неловко ставить себя на одну доску с невинным цыпленком, но, так же как цыпленок, который сам пробивает изнутри скорлупу, я тоже говорю, что я родился, а не меня родили. (И на любом языке так.) Я родился! На любом языке — и одно поколение за другим! Что там еще говорить детерминистам, если уже языковая традиция явно против них! Каждый сам на этот свет родился, и каждый сам был кузнецом своего счастья или несчастья...
Вот я, Аарон Тимофеевич Кивиряхк, родился по старому счислению третьего мая тысяча восемьсот девяностого года на островке Пааделайд Эзельского уезда Лифляндской губернии Российской империи. Тут, в Канаде, новый календарь омолодил меня на двенадцать дней. И то дело, особо в старости. Я родился... Моя мама Рахель говорила, когда мы все еще рядком и ладком жили вместе, что, мол, ты, сынок, родился как раз в ту весну, когда отцу выпала большая рыбацкая удача, так что даже камни вывозить не поехал. Она не сказала: я родила тебя в ту весну — даже она переложила мое рождение на мою голову—а ведь матери это дело знают ближе всех. Или, может, родители наши так говорят, желая ответственность за свои поступки переложить на детей, потомков своих...
В моей юности в чести была заповедь, которая гласила, что почитай отца и мать свою, дабы дела твои шли хорошо и на земле долго жил... Я на земле жил долго, выходит, я эту заповедь чтил?
Первое, что во мне осталось,— не глазами увидено и не ушами услышано: это материнская грудь, ее тепло, ее мягкость и влажность. А коли первое впечатление такое сильное, что живет во мне до сих пор, то, видно, очень любил я свою мать. Был я тогда двух или трехлетним, хотя в те времена женщины гораздо дольше кормили детей грудью, до четырех, а то и пяти лет, в надежде, что, пока дитя грудь берет, можно не бояться появления нового ребенка.
У мамы нас было двое: я и моя сестра Наама, двумя годами старше меня. Яагуп, наш единокровный брат, был сыном умершей при его родах первой жены отца. Яагуп был старше меня на десять лет, и с того времени, когда
я воспринимал все не по отдельным впечатлениям, а более полно, Яагуп уже прошел конфирмацию и во всяком деле, будь то ловля рыбы, охота на тюленей или вывозка камней, помогал отцу и так же мало, как он, бывал дома. Так что у матери моей было двое детей — и чего там было бояться появления третьего? В мое детство, да и позже, мы на Пааделайде уже не бедствовали. Хлеб, хоть он и был из купленного зерна — родящих полей на Пааделайде не было,— круглый год имелся в каждой семье на столе.
По-моему, моя мама была самой милой и самой красивой на всем свете. Наверное, все мальчишки думают так же, если их матери лицом и норовом не полные ведьмы. Но моя мама и вправду была очень красивой, и не один я так считал: большие, морской голубизны глаза и светло-желтые, волнистые волосы; когда она смеялась, на щеках ее появлялись ямочки. Мы с Наамой пошли в отца — водянисто-серые глаза, пакляного цвета волосы и узкий рот, будто короткая черточка, которую провели у нас под носом.
Еще у меня остался в памяти, и даже больше отца (отец и Яагуп редко бывали дома), старый дядя Элиас, кровный брат моего деда по отцу. Дедушка же Март за два года до того, как я сам проклюнулся из скорлупы, не вернулся с тюленьей охоты. Но у Элиаса, младшего брата дедушки Марта, была совсем другая судьба.
Мой прадед Тоомас был не дурак, ему посчастливилось еще до того, как перейти в русскую веру и оказаться за это на Пааделайде, пристроить в городе своего самого младшего сына Элиаса в ученики к портному Юхансону. Портной же, корни которого тянулись из Панкраннаского прихода, питал пристрастие к сигу, особенно к сиговой икре, которой его снабжал Тоомас, когда приезжал в город. А тут еще красивая госпожа барона Шварца заказала себе у мастера Юхансона пару платьев. Вот прадед Тоомас и сумел продвинуть дело так, что едва достигший отрочества Элиас угодил в город и смог вздохнуть свободнее и сохранить на портновских хлебах душу в теле, пока голод за два потопных года в деревне косил семью Тоомаса. У Элиаса оказался острый глаз и спорые на любую работу руки, и случалось, что, когда перед праздниками у мастера и подмастерьев бывало невпроворот работы, ученику уже на первом году доверяли и нитку с иголкой, и утюг, если шили какие-нибудь штаны из сукна, что подешевле. Парень и сам понимал, что для него значило попасть в город, и всячески старался угодить своим кормильцам и вскоре
добился расположения самого мастера и его молодой супруги. У мастера Элиас обучился понимать немецкую речь, один из подмастерьев, еврей по крови, научил его даже немного еврейскому, и когда однажды осенью рижскому мастеру, с которым Юхансон поддерживал связь, потребовалась в выполнении казенного заказа умелая помощь, он отослал в Ригу Фейнштейна и Элиаса, а сам подыскал здесь же, в Аренсбурге, как в те времена называли город Курессааре, временных портняжек. У рижского мастера при мастерской имелся магазин готового платья, и когда в одну Великую пятницу в Риге началось избиение и разграбление евреев, а подмастерья вступились за хозяйскую семью и имущество, Элиас на всю жизнь приобрел метку: кто-то из погромщиков ножом нанес ему на левой щеке глубокую рану, которая протянулась от виска до подбородка. Этот шрам, насколько я помню дядю с детства и позднее, был заметен даже под его седой бородой. А то, что Элиас пережил во время погрома в Риге, оставило ему не только след на лице, но и запало на всю жизнь в душу и сделало его сверх осторожным к должностным лицам Российской империи. Городовые и вида не подавали, что знают о погроме евреев и инородцев,— им явно в тот день было приказано не видеть и не слышать того, что творилось в городе.
Вернувшийся в Курессааре смекалистый, с обходительными манерами Элиас, несмотря на свой шрам, пришелся по душе портновским клиентам, особенно же его хозяйке, так что мастер забеспокоился и отослал Элиаса обратно в Ригу, чтобы он подучился раскрою и выслужил себе бумаги подмастерья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54