— Меня держит твой сын, держит Наама и ее куклы, Тимму и Яагуп, все Пиксы, Ряхки, сюдамеский Прийт, накиский Пээтер, тууликские Сейю и Зина, все меня держат, даже те, кто за глаза надо мной смеются и называют старым дураком. Да и как я туда один поеду! Ты не знаешь, Рахель, как приятно за границей, среди чужого народа, услышать родную речь — даже от жулика! Ты меня держишь, Рахель. С кем же я в субботний вечер стану беседовать, если тебя там не будет...
— Если уж там такая красота, как ты хвалишься и как на открытках видно — и горы, и снег на вершинах, и шумят с гор водопады, и деревья такие огромные, что несколько мужиков не обхватят, и море, которое за сутки поднимается на несколько саженей и снова опускается, и... Найдешь ты там себе на старости лет молодицу, выучишь ее, как попугая, говорить по-нашенски, и станет она тебе весь субботний вечер напевать на ушко: «Дорогой Элиас! Дорогой Элиас!»
Дядя умолк. Может, и вправду вспомнился ему какой-нибудь близкий в тех далеких краях человек. Он поглаживал свою длинную седую бороду в том месте, где проглядывал давным-давно полученный в Риге шрам, и, может,
тогда, если только мама не отправила меня с Наамой спать, я спросил, откладывает ли там, в Канаде, синьга по весне яйца на чердаках. И такой ли у солнца там, когда оно вечером опускается в море, как у нас здесь, большой золотой венец?
— В твои годы на твоей приморской улочке блестит еще каждая росинка на каждом стебелечке — конечно, если ты сыт и пальцы на ноге не посбивал. Вот потом, когда ты за ограду глянешь...
И тут вдруг мама с каким-то странным порывом спросила моего дядю:
— Ты думаешь, что я еще смогу глянуть через ограду? Сумею, по-твоему, оторваться отсюда и улететь? Вот теперь, этой уже осенью, и впрямь бросить здесь все это барахло и уйти? Говоришь, что, по-твоему, эти нынешние кордонщики, эти пограничники еще не самые страшные, можно...
Я не помню, когда мама спрашивала об этом старого Элиаса и тут же осеклась. Может, годом раньше или позже, это я теперь, спустя много лет, все разговоры матери и дяди перевожу на одну субботу. Но она так спросила или должна была так спросить, иначе бы Элиас не засомневался и не спросил в ответ:
— Может, ты какому-нибудь кордонщику слишком глубоко заглянула в глаза?
И тут рассказчик сам задумался. Он поежился, точно его обдало холодным ветром. Махнул рукой и, словно ища защиты, прислонился к спинке дивана и в тот вечер ни слова уже не проронил.
РАЗВОДЬЯ
Что произошло на тюленьей охоте в то раннее мартовское с оттепелью утро, этого я своими глазами не видел — был еще не в тех годах, чтобы во мне там нуждались. Но во мне и потом не испытывали нужды.
Любая охота — убийство. У человека — ружье, у зверя только когти и зубы. Убить кого-то в поединке, когда у противника есть оружие, это можно понять, но убить на дереве птицу или зверя в кустах — ради потехи, чтобы ловкостью похвастаться?.. Первобытного охотника, у кого не было ни ружья, ни даже лука со стрелой, который был
на равных в схватке со зверем и, отправляясь на охоту, мог расстаться с жизнью, который убивал, чтобы принести дожидавшимся в пещере ребятишкам мяса,— такого охотника я не могу считать варваром. Зато господ, которые ради своего удовольствия и попусту убивают беззащитное животное... Их как называть?
На тюленей охотились не ради потехи. Без них Ряхки и Пиксы кто знает как долго сидели бы в «теплом домике» друг на друге. Рыба такой силой не обладала, была дешевой, и крыш таких над головой, как пааделайдцы, рыбаки возвести не могли. Но, несмотря на поживу нашу, убийство молодых тюленей, особенно детенышей, было варварской работой. Именно работой. Ни одни Пике или Ряхк не был столь бессердечным, чтобы шел удовольствия ради, из-за своего азарта охотиться — шел убивать.
Эти белоснежные зверьки еще не приучены опасаться, ничего еще не ведают, не умеют кого-то бояться, они не познали еще ни чужой, ни собственной злобы, ни разу они еще не уходили под лед добывать себе пищу. Мать все это время кормила их своим жирным молоком, и пока они доверяются любому живому существу. Вся эта минувшая двухнедельная жизнь была для них «прекрасной белой ледовой улицей». Тюлений детеныш не убегает от собаки, даже от человека, приползает к тебе, думая, что пришла мать. И вот когда он поднимает навстречу тебе свой ищущий носик, ты бьешь его острием пешни по голове, по переносице. Кость ломается, из носа хлещет кровь, зверек бьется в судорогах и затихает до того, как мать успевает высунуться из полыньи. На мгновение тюлениха оторопело смотрит на тебя и на собаку, издает странный звук, пытается выползти на лед и прийти на помощь детенышу, но, прежде чем ты успеваешь схватить пешню, она уже скрывается под спасительной ледовой крышей. То ли поняла, что детеныш стал твоей жертвой и тут уже ничего не спасешь? Случалось, что тюлениха, выбравшись на лед, старалась напасть на убийц своего детеныша. Если бы так было всегда, если бы между тюленем и человеком завязывалось нечто вроде борьбы, пускай и неравной, может, для человека это и было бы честнее. А так убивать беззащитных, доверившихся тебе тюленей — это душегубство. Однако шкурки, белоснежные шкурки двухнедельных детенышей самые дорогие, ведь они идут на шубы таким милым, таким нежно-чувствительным госпожам...
К счастью, тюленята не становятся добычей любителей, потому что «спортсмену-охотнику» дороже всего собственная жизнь. Мартовский лед у разводьев хрупок, полон ямин, но именно тут рождают на свет тюленихи своих детенышей. Сколько их, потомственных охотников с Кихну и Рухну, привычных с малолетства к этой опасной работе, так и осталось на тюленьей охоте! Много лет назад, еще до моего рождения — до моего появления на свет,— на тюленьей охоте погибли трое пааделайдцев, среди них мой дедушка по отцовской линии — Март. Как они погибли, никто не знает. Потом такого уже не случалось, но горя там видано вдосталь. У нас были хорошие ялики и действовал суровый закон — ни один человек на тюленьей охоте не смел отходить слишком далеко от других.
Ну так вот, пробиваются в сумерках мартовского утра к Пааделайду Яагуп, мой отец и дедушка Аабрам. Яагуп, перекинув лямку через плечо, тянул ял по лошади спереди, отец и Аабрам, чтобы не толочь мягкий снег рядом с ялом, подталкивали баграми сзади, собака шла обычно вслед за отцом — это была наша собака. Ночью выпал мокрый снег, и сейчас еще падали редкие крупные хлопья.
Ял был сделан из тонких, полудюймовых сосновых досок, и у него под обоими килями проходили два гладких полоза. Ялом пользовались как санками, а в нужный момент он становился лодкой. И все же тащить ял по свежевыпавшему снегу было нелегко. Будь сейчас скользкий осенний лед, Яагуп, мужик молодой, справился бы один.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54