Одну из дочерей выдал замуж за русского вице-адмирала из немцев, другую в Ригу за тайного советника, третью — за богатого берлинского купца. Старший из сыновей унаследовал Сийгсаарескую мызу, младший — Лахтевахе. И старый барон и сыновья его все время расширяли свои земли за счет отобранных мужицких клочков. Кто смел им при этом перечить, бароны сами были и законом, и судом.
Вьюжным холодным февральским вечером тяжкого тысяча восемьсот сорок седьмого года в родных краях объявился отслуживший рекрутчину солдат Таави Вилльпикс. Четверть века казенного рабства превратили бывшего молодца почти что в старика. Но Таави при этом и свет повидал, участвовал в Балканских горах в сражении с турками, был ранен в ногу, лежал в лазарете, потом опять с турками воевал, после чего защищал еще от местного воинства царский сторожевой пост на берегу далекого Аральского моря. За свою долгую службу он бывал и наказан, и похвален, жил в казармах с разноязычными солдатами, выучился по-русски говорить и даже немного писать — на родном языке он умел читать еще до солдатчины. С одним своим начальником, который за расположенность к солдатам был разжалован из офицеров в унтера, он даже подружился. Несмотря на все беды, страхи и унижения, которые выпадают на долю солдата, он хотя бы не знал голода на службе, и то, что близкие рассказывали ему о голодных годах и что он сам увидел и услышал, больно запало ему в душу.
Ведь если русский царь, которому он служил двадцать пять лет, по вере которого молился, если сам православный царь узнает, как немецкие пасторы и бароны обходятся тут с его единоверцами, то виновные понесут заслуженную кару и в здешней жизни произойдут перемены. Только о письме, которое сам Таави хотел отвезти в Петербург, ни одному барону даже во сне не должно было присниться...
И все-таки барон фон Маак прознал о сговоре Ряхков и Пиксов раньше, чем задуманное царю письмо было написано. Дюжину участвовавших в сговоре мужиков отхлестали по спине двадцатью ударами, что должно было отогнать от них мятежные мысли. Сам Таави, которого ждало куда более суровое наказание, успел скрыться — на восток или запад, на север или юг, этого никто не знал. Никогда больше он не появлялся в родных местах.
Двадцать ударов по тем временам, когда людей прогоняли сквозь строй и кожу вместе с мясом отдирали от позвоночника, как делали в Махтра, двадцать простых несоленых ударов для свыкшихся с поркой барщинников были не бог весть каким тяжким наказанием. Куда более тяжким было осознание того, что по крайней мере один из них, кто собирался послать царю письмо, оказался доносчиком — без предателя, без доносчика барон не узнал бы об их намерении. Кто же это мог быть? Возможно, из-за этого
одного всех наказали только двадцатью ударами розог, двадцать ударов получил и сам доносчик, иначе бы его пометили Иудиным знаком? Если бы удалось как-то выведать у стражника, кого барон лишь для вида велел наказать? Но стражник был нем, как могила, а люди, которые наблюдали порку, решили, что всем досталось одинаково. Подозревали, одного, другого, пока не осталось ни одного, на кого бы не пало подозрение. И это взаимное недоверие, которое даже вслух не высказывали, было почти таким же тяжелым, как все прежние беды, вместе взятые. Хороший барон Шмальхозен не терпел шпионства и доносчиков. Шварц считал всех барщинников — доносчиков еще больше, чем других,— ворами и обманщиками, и барщинник, боясь господского гнева, не решался приблизиться к господину настолько, чтобы доносить на себе подобных, потому что злобный окрик барона мог раздаться в любой миг — сразу бы выдал ябеду перед всем народом. Зато спокойный, с тихим говором фон Маак, который никогда не опускался до злобного рыка, вновь ввел в Лахтевахе взаимную слежку.
Кто сообщил барону о намерении отослать царю жалобу? Был ли это мой прямой или побочный корень? Пике или Ряхк? Думаю, что из-за него, из-за иуд и предателей, расплодившихся среди холопов, мы вообще так мало знаем о своих корнях. Мы стыдимся своих предков, потому что по крайней мере некоторые из них были гнилы духом. Не будь тех гнилых корней, судьба наша уже с самого начала, еще семь с половиной веков тому назад, была бы другой. Или бы мы все до последнего полегли в сражении, или освободились бы. Трудно, конечно, предавать суду наших далеких и близких прародителей, не зная детально всех обстоятельств. Все полечь в сражении не могли, такая доля уготована лишь тем, кто в состоянии держать меч. Малолетний парнишка еще не воин, когда его схватят, то он прежде всего хочет жить, жить. Разве смеем мы осуждать этих стремящихся к жизни детей и женщин в году тысяча двести двадцать седьмом и в году тысяча триста сорок третьем? Не будь их воли к жизни, их стремления выжить, все равно как и в каких угодно условиях, и нас самих бы не было. Разве это было предательством Лембита и других павших в том сражении? И все же из этого стремления любой ценой уцелеть пошли как последующие поколения, так и... новые предательства. Кубьясы, соглядатаи — они были в любой мызе. Из-за них мы стыдимся своих корней, из-за них так мало знаем свои корни и знать не хотим, по
тому что при ближайшем рассмотрении из длинного ряда наших прародителей может вдруг какой-нибудь предатель. Был, правда, свой стоп, как бы это сказать, непокорный исполин, Калевипоэг, но и тот споткнулся о свой меч, который отсек ему обе ноги... Вот своих поработителей и по именам, и по их деяниям мы знаем намного лучше. Маак, Шварц, Шмальхозен — их я представляю по рассказам людей куда яснее, чем своего деда Марта, прадеда Тоомаса и его отца Яагупа. Но кто был до Яагупа — все они растворяются в сером тумане. И все же они существовали, они пережили войны, чуму, рабство и порки, зачинали с женами детей — без них и меня бы не было.
Мы сами не из дерева сотворены, и корни наши — как бы далеко мы ни заглянули назад — не безжизненной материей порождены. Живая материя, человек особенно, сложна, страшно сложна. Даже гнилые корни, которых мы стыдимся.
Половину тех мужиков, которые в марте тысяча восемьсот сорок седьмого года были пороты на мызной конюшне, в Юрьев день барон фон Маак лишил места. Трех Пиксов и трех Ряхков. При этом они не смели без барского письменного разрешения перебраться в другую волость. И слишком отощали, чтобы с попутным ветром и на добрую удачу бежать за море. К тому же все они были обременены семьями, и с таким бременем не имело смысла закусывать удила, конопатить лодчонки, дожидаться ледохода и ловить ветер, да и сама задумка бежать могла достичь барских ушей так же, как и отправка письма царю.
Один из Пиксов повесился. Может, это заставило барона задуматься — глядишь, и другие наложат на себя руки, а их, этих рабочих рук, требовалось в разросшейся за счет барщинных земель мызе больше прежнего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Вьюжным холодным февральским вечером тяжкого тысяча восемьсот сорок седьмого года в родных краях объявился отслуживший рекрутчину солдат Таави Вилльпикс. Четверть века казенного рабства превратили бывшего молодца почти что в старика. Но Таави при этом и свет повидал, участвовал в Балканских горах в сражении с турками, был ранен в ногу, лежал в лазарете, потом опять с турками воевал, после чего защищал еще от местного воинства царский сторожевой пост на берегу далекого Аральского моря. За свою долгую службу он бывал и наказан, и похвален, жил в казармах с разноязычными солдатами, выучился по-русски говорить и даже немного писать — на родном языке он умел читать еще до солдатчины. С одним своим начальником, который за расположенность к солдатам был разжалован из офицеров в унтера, он даже подружился. Несмотря на все беды, страхи и унижения, которые выпадают на долю солдата, он хотя бы не знал голода на службе, и то, что близкие рассказывали ему о голодных годах и что он сам увидел и услышал, больно запало ему в душу.
Ведь если русский царь, которому он служил двадцать пять лет, по вере которого молился, если сам православный царь узнает, как немецкие пасторы и бароны обходятся тут с его единоверцами, то виновные понесут заслуженную кару и в здешней жизни произойдут перемены. Только о письме, которое сам Таави хотел отвезти в Петербург, ни одному барону даже во сне не должно было присниться...
И все-таки барон фон Маак прознал о сговоре Ряхков и Пиксов раньше, чем задуманное царю письмо было написано. Дюжину участвовавших в сговоре мужиков отхлестали по спине двадцатью ударами, что должно было отогнать от них мятежные мысли. Сам Таави, которого ждало куда более суровое наказание, успел скрыться — на восток или запад, на север или юг, этого никто не знал. Никогда больше он не появлялся в родных местах.
Двадцать ударов по тем временам, когда людей прогоняли сквозь строй и кожу вместе с мясом отдирали от позвоночника, как делали в Махтра, двадцать простых несоленых ударов для свыкшихся с поркой барщинников были не бог весть каким тяжким наказанием. Куда более тяжким было осознание того, что по крайней мере один из них, кто собирался послать царю письмо, оказался доносчиком — без предателя, без доносчика барон не узнал бы об их намерении. Кто же это мог быть? Возможно, из-за этого
одного всех наказали только двадцатью ударами розог, двадцать ударов получил и сам доносчик, иначе бы его пометили Иудиным знаком? Если бы удалось как-то выведать у стражника, кого барон лишь для вида велел наказать? Но стражник был нем, как могила, а люди, которые наблюдали порку, решили, что всем досталось одинаково. Подозревали, одного, другого, пока не осталось ни одного, на кого бы не пало подозрение. И это взаимное недоверие, которое даже вслух не высказывали, было почти таким же тяжелым, как все прежние беды, вместе взятые. Хороший барон Шмальхозен не терпел шпионства и доносчиков. Шварц считал всех барщинников — доносчиков еще больше, чем других,— ворами и обманщиками, и барщинник, боясь господского гнева, не решался приблизиться к господину настолько, чтобы доносить на себе подобных, потому что злобный окрик барона мог раздаться в любой миг — сразу бы выдал ябеду перед всем народом. Зато спокойный, с тихим говором фон Маак, который никогда не опускался до злобного рыка, вновь ввел в Лахтевахе взаимную слежку.
Кто сообщил барону о намерении отослать царю жалобу? Был ли это мой прямой или побочный корень? Пике или Ряхк? Думаю, что из-за него, из-за иуд и предателей, расплодившихся среди холопов, мы вообще так мало знаем о своих корнях. Мы стыдимся своих предков, потому что по крайней мере некоторые из них были гнилы духом. Не будь тех гнилых корней, судьба наша уже с самого начала, еще семь с половиной веков тому назад, была бы другой. Или бы мы все до последнего полегли в сражении, или освободились бы. Трудно, конечно, предавать суду наших далеких и близких прародителей, не зная детально всех обстоятельств. Все полечь в сражении не могли, такая доля уготована лишь тем, кто в состоянии держать меч. Малолетний парнишка еще не воин, когда его схватят, то он прежде всего хочет жить, жить. Разве смеем мы осуждать этих стремящихся к жизни детей и женщин в году тысяча двести двадцать седьмом и в году тысяча триста сорок третьем? Не будь их воли к жизни, их стремления выжить, все равно как и в каких угодно условиях, и нас самих бы не было. Разве это было предательством Лембита и других павших в том сражении? И все же из этого стремления любой ценой уцелеть пошли как последующие поколения, так и... новые предательства. Кубьясы, соглядатаи — они были в любой мызе. Из-за них мы стыдимся своих корней, из-за них так мало знаем свои корни и знать не хотим, по
тому что при ближайшем рассмотрении из длинного ряда наших прародителей может вдруг какой-нибудь предатель. Был, правда, свой стоп, как бы это сказать, непокорный исполин, Калевипоэг, но и тот споткнулся о свой меч, который отсек ему обе ноги... Вот своих поработителей и по именам, и по их деяниям мы знаем намного лучше. Маак, Шварц, Шмальхозен — их я представляю по рассказам людей куда яснее, чем своего деда Марта, прадеда Тоомаса и его отца Яагупа. Но кто был до Яагупа — все они растворяются в сером тумане. И все же они существовали, они пережили войны, чуму, рабство и порки, зачинали с женами детей — без них и меня бы не было.
Мы сами не из дерева сотворены, и корни наши — как бы далеко мы ни заглянули назад — не безжизненной материей порождены. Живая материя, человек особенно, сложна, страшно сложна. Даже гнилые корни, которых мы стыдимся.
Половину тех мужиков, которые в марте тысяча восемьсот сорок седьмого года были пороты на мызной конюшне, в Юрьев день барон фон Маак лишил места. Трех Пиксов и трех Ряхков. При этом они не смели без барского письменного разрешения перебраться в другую волость. И слишком отощали, чтобы с попутным ветром и на добрую удачу бежать за море. К тому же все они были обременены семьями, и с таким бременем не имело смысла закусывать удила, конопатить лодчонки, дожидаться ледохода и ловить ветер, да и сама задумка бежать могла достичь барских ушей так же, как и отправка письма царю.
Один из Пиксов повесился. Может, это заставило барона задуматься — глядишь, и другие наложат на себя руки, а их, этих рабочих рук, требовалось в разросшейся за счет барщинных земель мызе больше прежнего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54