— Нет! Нет! Митру,— простонала она. — Он помог нам. Не дал помереть с голоду!
— Ну, вот, я и здесь, кум,— глухо прохрипел Митру. — Слава богу,— пробормотал Лэдой и перекрестился широким, во всю грудь крестом.
— Долго я ждал этого часа,— с трудом продолжал Митру, и злая улыбка скривила его рот. — Где Йошка, у меня есть и с ним разговор.
Лэдой сразу выпрямился, губы у него задрожали.
— Йошка умер,— медленно проговорил он. — Тебе не придется с ним разговаривать.
— Горе мне! Только одно дитя у меня было!—раздался из дому отчаянный женский вопль.
— Как умер? — недоверчиво спросил Митру.
— Русские убили.
— Хорошо сделали.
— Митру... — попыталась унять мужа Флорида.
— А ты иди в дом! Сгинь отсюда!—приказал разъяренный Митру.—- Иди и собирай тряпки. Болтаешься тут под ногами. Иди и соберись! А у меня тут будет разговор с куманьком. Короткий разговор,— добавил Митру и сунул руку в карман так, чтобы Лэдой понял, что его ждет.
Лэдой поставил фонарь па крыльцо и мелкими шажками, словно в церкви, подошел к Митру. Слезы струились у него по лицу, голос был очень усталым, как после долгого плача.
— Митру... я... конечно, виноват перед тобой,— начал он, молитвенно сложив руки. — Всевидящий бог отнял у меня Йошку — свет очей моих.
— Горе нам! *— снова завыла на пороге Аурелия, жена Лэдоя. — Горе нам!
— Так что теперь...
Клоамбеш больше не мог говорить, слова комом застряли у него в горле. Он всхлипывал, сморкался, вытирал нос, не в силах оторвать глаз от руки Митру.
— Сделай доброе дело, Митру. Прости. Смилуйся! Митру вдруг стало противно. Ненависть куда-то
исчезла, и он почувствовал, что ему здесь больше нечего делать.
— Когда сгорел твой дом... я пошел... я привел... хо... хо... — рыдал Лэдой, теперь уже с облегчением, так как понял, что Митру ничего ему не сделает. — Вы будете жить у нас... Сколько пожелаете... Времена-то тяжелые. Велики наши грехи... и много их... А мы ведь люди, и оба румыны.
— Теперь вспомнил,— с отвращением бросил Митру. — Уходи с глаз моих. Убирайся к черту.
Клоамбеш повернулся и мгновенно исчез в доме. Забытый фонарь продолжал гореть тусклым желтым светом* Флорица взяла его, подошла к Митру и потянула его руку, как слепого.
— Пойдем... Устал ведь... Пойдем.
Митру послушно поплелся за ней. Они пересекли обширный, мощенный кирпичом двор и направились к помещению для батраков, где им когда-то уже пришлось жить» Когда Митру услышал в темноте спокойное дыхание ребенка, силы вдруг оставили его. Он почти упал на лавку, руки повисли, словно ватные. Флорица, заметив наконец, что почти раздета, юркнула в постель и натянула служившую ей одеялом попону до подбородка. Глаза ее блестели. Она улыбнулась, потом чуть не заплакала и прикрыла рот ладонью.
Митру встал и тяжело шагнул к топчану, на котором спал Фэникэ.
— А где второй? Я же оставил тебя беременной, когда уезжал...
— Выкинула, когда здесь шли бои... — прошептала она.
— Да... видать, ослабла, не удержала...
— Фэникэ,—ласково позвал Митру и потрепал мальчика по плечу. Но ребенок сердито отмахнулся и повернулся на другой бок.
— Устал, озорник,— вздохнула Флорица. — Не разбудишь пушкой. Оставь его. Утром наговоритесь...
Прежде чем лечь, Митру извлек из ранца фунтики с конфетами и разложил их рядом с подушкой, чтобы утром мальчик сам нашел их. С тяжелым вздохом нагнулся он, чтобы расшнуровать ботинки. Отчаяние вдруг взорвалось в нем, как граната. «Снова в батраках, и теперь уж навсегда». С яростью сорвал он с себя одежду и швырнул на пол. «Даже не спрашивает, голодный ли я,— с горечью подумал он. — У нее только одно на уме. Эх, бабы, бабы. А может, ей, бедной, нечем и накормить меня...»
Убавив фитиль, Митру задул лампу и ощупью двинулся к постели. Когда колени натолкнулись на дощатый край лавки, две дрожащие руки схватили его за плечи
— О чем ты? — ласково спросил Митру, заметив, что Флорица плачет, прижимаясь к стене, чтобы оставить ему побольше места.
— Я думаю... сколько тебе пришлось испытать, бедненький.
Митру подавил вздох. Ему хотелось закурить, и он долго еще лежал с раскрытыми глазами, слишком усталый, чтобы уснуть.
2
С каждым днем все больше солдат возвращалось по домам. К вечеру, когда приближалось время прибытия поезда, женщины собирались на околице у креста. Они усаживались на траву у придорожной канавы и болтали. По временам то одна, то другая из женщин вскакивала и, приложив к глазам ладонь, всматривалась в озаренную заходящим солнцем степь. Едва вдали появлялись торопливые, казавшиеся огромными фигуры, как раздавался пронзительный крик, прерывающийся от радости, тревоги и нетерпения.
— Идутг бабы... Идут!
Все умолкали, затаив дыхание, боясь двинуться с места. Матери судорожно сжимали грязные ручонки детей. Фигуры приближались, очертания их вырисовывались все ясней. Когда фронтовики наконец подходили, слова тонули в криках, причитаниях, неловких поцелуях. Солдаты почти со страхом брали детей на руки, заглядывали им в глаза, смущенно смеялись, видя, что ребята, не узнавая отцов, робко смотрят на их бородатые высохшие лица. Наконец осмеливались подойти к солдатам и те, к кому никто не приехал.
— Ауре л... не встречал ли ты Михая? Вернувшиеся быстро и сбивчиво отвечали, что одних
они видели в Венгрии или Чехословакии, о других слышали, что они на пути домой или лежат, раненные, в госпиталях Арада, Тимишоары, Оради.
Толпа приходила в движение, шла через село. Жены вернувшихся вели мужей под руку, прижимались, терлись об их плечо щекой, смеялись или плакали, чтобы все село видело, как они счастливы.
Демобилизованные бездельничали день-другой, засиживались до поздней ночи в корчме Лабоша, рассказывая о местах, где побывали, о сражениях, о русских. С каждой ноной рюмкой рождались новые, все более красочные истории. За выпивку охотно платили старики, им не верилось, что последняя война была тяжелее, чем та, в которой сражались они в рядах австрийской армии под Пьяве, Капоретто, в Галиции, Боснии и Герцеговине. Ла-бош, в рубахе с засученными рукавами, слушал, прищелкивая языком, прикладывался к рюмке и дремал, пока Жена — злая как гадюка — не толкала его в бок острым локтем. Тогда он вздрагивал, облизывал седые усы и, улучив момент, осушал новую стопку. Если бы не жена, которая вела все расчеты, пьяница и размазня Лабош давно бы уже прогорел. Крестьяне то и дело подходили к стойке и, подмигивая, спрашивали:
— Ну, как дела, дядюшка Ион? Чем можешь похвалиться?
Лабош даже не отвечал, не хотел тратить время па глупости.
Люди пили понемногу. Сливовая цуйка исчезла. Венгры вошли в село как раз к началу сбора урожая, и сливы сгнили на корню. Зато все, кому не лень, гнали самогон из кукурузы, крепкий, но противный на вкус.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159