.. — быстро сказала она.
Суслэнеску с негодованием оттолкнул от себя тарелку, чуть было не сбросив ее со стола.
— Но, уважаемая госпожа, дело совсем не в этом. Надеюсь, вы не принимаете меня за нищего. Я препода-ил тель гимназии, госпожа, имею жалованье, небольшой Капитал... Прошу вас, давайте вместе установим, сколько Следует с меня в месяц, чтобы... в конце концов...
Сильвия с удивлением посмотрела на Суслэнеску желтыми, как у кошки, глазами.
— Э, нет, так не пойдет... Впрочем, поговорите с Кор-дишем, может, поладите... А пока хлебайте молоко.
— Мерси, — взвизгнул Суслэнеску и вне себя от воз^ мущения выскочил из кухни.
Кордиш проводил Гэврилэ и теперь стоял у ворот, глядя ему вслед.
— Знаешь, Суслэнеску, что это за старик? Голова! — обернулся он к Суслэнеску* и поежился. — Бр-р, как испортилась эта проклятая погода. Плохо для посевов.
Суслэнеску почувствовал непреодолимое желание броситься на Кордиша, повалить его в грязь, а потом уже спокойно ответить: «Да, ты прав, с погодой что-то неладно!»
Но получилось совсем иначе. Он подошел к Кордишу с напряженной улыбкой, взял его под руку и стал распространятся о том, как рад, что живет у них, как хорошо себя чувствует и уже в заключение предложил разрешить денежный вопрос — уточнить плату за стол и ночлег.
— Зачем это тебе? — удивился Кордиш. — Живи сколько хочешь, разве с тебя кто-нибудь спрашивает? Смотри, обижусь! Спи, ешь, все это пустяки, а расквитаться всегда успеешь, об этом я не беспокоюсь... Говори жене, что тебе приготовить на завтрак, к обеду, на ужин, ведь у тебя могут быть свои вкусы. Суслэнеску, дорогой, ты меня обидишь, если будешь настаивать с деньгами. Ведь сам знаешь, как в деревне,— все под руками. Кордиш дружески похлопал учителя по плечу и продолжал:
— А вечером — к господину Паппу. Знаешь, какие у него вина? Экстра. Один врач рассказывал мне недели две назад, что побывал у Паппа, и, что тебе сказать... Послушай,— неожиданно переменил он тему,— что, если ты дойдешь до школы и посмотришь, что там происходит? Поди, уже покончили с этой записью? А потом засядем с тобой и напишем докладную в инспекторский отдел, да такую, что от них клочья полетят. Нам это зачтется, меня директором назначат, а тебя, с твоим высоким образованием, могут сделать и школьным инспектором. Что ты на это скажешь?
— Дело не в этом,— с досадой отмахнулся Суслэнеску.
— Смотри, обижусь... — пригрозил Кордиш. — Ступай же^, дружище, прогуляйся до школы, а я тут полежу немного, соберусь с мыслями. Будь здоров!
Суслэыеску вышел на улицу — мучительно хотелось есть, холод пронизывал до костей. Под хмурым, низко нависшим, словно враждебным небом село показалось ему неприглядным, жалким и чужим, а бесцельность прогулки даже символичной. В конце концов ему незачем было соваться в эту дыру, где все чужое — и люди, и земля, и их путаные дела. Этот верзила коммунист, механик, совершенно прав: только страх заставил его приехать сюда, бросить книги, город, удобства. Суслэнеску соскучился по толстому французскому учебнику с шелковистыми, запыленными страницами, по уюту, теплу и женской ласке. Лучше было бы подчиниться первому порыву и вернуться в город. Возможно, он, как обычно, преувеличил угрожавшую ему опасность... А что, если откровенно поговорить с Арделяну? Это настоящий практик, а не фанатик и политический слепец, как Теодореску. Суслэнеску быстро составил проект маленькой речи: «Господин Арделяну, положение таково... Моя вина перед левым движением заключается в том, что я написал ряд статеек. Верил я или не верил в них, не имеет теперь никакого значения. Газеты, в которых они появились, все равно запрещены, и мои «идеи» не могут угрожать деятельности вашей партии. Я обязуюсь не выступать против нее ни письменно, ни устно, независимо от того, согласен ли с ее политикой или нет. Откровенно говоря, заметки мои не что иное, как галиматья, написанная чаще всего под пьяную руку и во вкусе Выслана. Я знаю, что в определенный момент они могут доставить мне неприятности, особенно если вам удастся захватить власть, что может случиться или не случиться. Чем я могу искупить свою вину? Человек я с определенным культурным уровнем и престижем и готов оказать вам любую услугу, конечно... в пределах моих этических принципов. Кроме того, господин Арделяну, я человек слабый. Очень слабый. Измениться не в моих силах. В этом повинны железы, тмчтитание, наследственность, короче говоря—множество Факторов, уже не поддающихся влиянию. При всей своей физической слабости я обладаю исключительной способностью приспосабливаться к любой идее, искренне вдох-йовляться и, возможно, даже верить в нее, Однако я не хочу и не могу действовать. Это все, господин Арделяну. Прошу вас, свяжитесь со своим руководством, изложите ему существо моего вопроса и дайте мне ответ».
Очевидно, это был бы самый простой выход, но, как обычно, Суслэнеску не смог остановиться на нем.— «Простой? — подумал он. — Возможно, в данный момент. Впоследствии возникло бы множество затруднений. Ведь нет такой партии, с которой можно было бы торговаться — я даю то-то и то-то, взамен требую того-то, уступите мне в этом, а я уступлю в другом, потом мы заключим контракт, и ни одна из сторон не сможет изменить или нарушить его».
У школы по-прежнему толпился и шумел народ, читая какое-то вывешенное на воротах объявление, но Суслэнеску быстро прошел мимо, машинально отвечая на приветствия. За примэрией холодный, сырой ветер, задувавший из степи, словно натянул на него ледяную рубашку, жесткие, давно не стриженные волосы вздыбились, брюки парусом заболтались вокруг худых ног.
Но, вместо того чтобы вернуться, Суслэнеску поднялся до моста, под которым бурлил вздувшийся бурый Теуз.
Ничто не радовало взгляд в этой серой, безрадостной равнине. За общинным лугом, где паслось стадо, чернели свежевспаханные поля, и Суслэнеску представилось, что они поглотят его, как трясина, если он осмелится добраться туда. Румыния... Вот твое истинное лицо — клочки черной земли, унылые картины. Все, что красиво — горы, море,— бесполезно. Облокотившись на шаткие перила моста, Суслэнеску смотрел на грязную воду, пока не закружилась голова. Ветер завывал, покрывая поверхность реки неприветливой рябью, и пронизывал его до самых костей. «Мне жаль самого себя,— прошептал он и улыбнулся.— Ну так что же? Пожалей меня кто-нибудь другой — положение изменилось бы, но ненадолго. Затем мне понадобилось бы, чтобы кто-нибудь уважал меня, потом боялся, потом чтобы другие чувствовали, что я им необходим, как воздух, как вода. Как земля. Те, кто хотят земли, чувствуют, что Теодореску нужен им, и когда он поймет это, то избавиться от всего, что он считает своей виной перед народом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159
Суслэнеску с негодованием оттолкнул от себя тарелку, чуть было не сбросив ее со стола.
— Но, уважаемая госпожа, дело совсем не в этом. Надеюсь, вы не принимаете меня за нищего. Я препода-ил тель гимназии, госпожа, имею жалованье, небольшой Капитал... Прошу вас, давайте вместе установим, сколько Следует с меня в месяц, чтобы... в конце концов...
Сильвия с удивлением посмотрела на Суслэнеску желтыми, как у кошки, глазами.
— Э, нет, так не пойдет... Впрочем, поговорите с Кор-дишем, может, поладите... А пока хлебайте молоко.
— Мерси, — взвизгнул Суслэнеску и вне себя от воз^ мущения выскочил из кухни.
Кордиш проводил Гэврилэ и теперь стоял у ворот, глядя ему вслед.
— Знаешь, Суслэнеску, что это за старик? Голова! — обернулся он к Суслэнеску* и поежился. — Бр-р, как испортилась эта проклятая погода. Плохо для посевов.
Суслэнеску почувствовал непреодолимое желание броситься на Кордиша, повалить его в грязь, а потом уже спокойно ответить: «Да, ты прав, с погодой что-то неладно!»
Но получилось совсем иначе. Он подошел к Кордишу с напряженной улыбкой, взял его под руку и стал распространятся о том, как рад, что живет у них, как хорошо себя чувствует и уже в заключение предложил разрешить денежный вопрос — уточнить плату за стол и ночлег.
— Зачем это тебе? — удивился Кордиш. — Живи сколько хочешь, разве с тебя кто-нибудь спрашивает? Смотри, обижусь! Спи, ешь, все это пустяки, а расквитаться всегда успеешь, об этом я не беспокоюсь... Говори жене, что тебе приготовить на завтрак, к обеду, на ужин, ведь у тебя могут быть свои вкусы. Суслэнеску, дорогой, ты меня обидишь, если будешь настаивать с деньгами. Ведь сам знаешь, как в деревне,— все под руками. Кордиш дружески похлопал учителя по плечу и продолжал:
— А вечером — к господину Паппу. Знаешь, какие у него вина? Экстра. Один врач рассказывал мне недели две назад, что побывал у Паппа, и, что тебе сказать... Послушай,— неожиданно переменил он тему,— что, если ты дойдешь до школы и посмотришь, что там происходит? Поди, уже покончили с этой записью? А потом засядем с тобой и напишем докладную в инспекторский отдел, да такую, что от них клочья полетят. Нам это зачтется, меня директором назначат, а тебя, с твоим высоким образованием, могут сделать и школьным инспектором. Что ты на это скажешь?
— Дело не в этом,— с досадой отмахнулся Суслэнеску.
— Смотри, обижусь... — пригрозил Кордиш. — Ступай же^, дружище, прогуляйся до школы, а я тут полежу немного, соберусь с мыслями. Будь здоров!
Суслэыеску вышел на улицу — мучительно хотелось есть, холод пронизывал до костей. Под хмурым, низко нависшим, словно враждебным небом село показалось ему неприглядным, жалким и чужим, а бесцельность прогулки даже символичной. В конце концов ему незачем было соваться в эту дыру, где все чужое — и люди, и земля, и их путаные дела. Этот верзила коммунист, механик, совершенно прав: только страх заставил его приехать сюда, бросить книги, город, удобства. Суслэнеску соскучился по толстому французскому учебнику с шелковистыми, запыленными страницами, по уюту, теплу и женской ласке. Лучше было бы подчиниться первому порыву и вернуться в город. Возможно, он, как обычно, преувеличил угрожавшую ему опасность... А что, если откровенно поговорить с Арделяну? Это настоящий практик, а не фанатик и политический слепец, как Теодореску. Суслэнеску быстро составил проект маленькой речи: «Господин Арделяну, положение таково... Моя вина перед левым движением заключается в том, что я написал ряд статеек. Верил я или не верил в них, не имеет теперь никакого значения. Газеты, в которых они появились, все равно запрещены, и мои «идеи» не могут угрожать деятельности вашей партии. Я обязуюсь не выступать против нее ни письменно, ни устно, независимо от того, согласен ли с ее политикой или нет. Откровенно говоря, заметки мои не что иное, как галиматья, написанная чаще всего под пьяную руку и во вкусе Выслана. Я знаю, что в определенный момент они могут доставить мне неприятности, особенно если вам удастся захватить власть, что может случиться или не случиться. Чем я могу искупить свою вину? Человек я с определенным культурным уровнем и престижем и готов оказать вам любую услугу, конечно... в пределах моих этических принципов. Кроме того, господин Арделяну, я человек слабый. Очень слабый. Измениться не в моих силах. В этом повинны железы, тмчтитание, наследственность, короче говоря—множество Факторов, уже не поддающихся влиянию. При всей своей физической слабости я обладаю исключительной способностью приспосабливаться к любой идее, искренне вдох-йовляться и, возможно, даже верить в нее, Однако я не хочу и не могу действовать. Это все, господин Арделяну. Прошу вас, свяжитесь со своим руководством, изложите ему существо моего вопроса и дайте мне ответ».
Очевидно, это был бы самый простой выход, но, как обычно, Суслэнеску не смог остановиться на нем.— «Простой? — подумал он. — Возможно, в данный момент. Впоследствии возникло бы множество затруднений. Ведь нет такой партии, с которой можно было бы торговаться — я даю то-то и то-то, взамен требую того-то, уступите мне в этом, а я уступлю в другом, потом мы заключим контракт, и ни одна из сторон не сможет изменить или нарушить его».
У школы по-прежнему толпился и шумел народ, читая какое-то вывешенное на воротах объявление, но Суслэнеску быстро прошел мимо, машинально отвечая на приветствия. За примэрией холодный, сырой ветер, задувавший из степи, словно натянул на него ледяную рубашку, жесткие, давно не стриженные волосы вздыбились, брюки парусом заболтались вокруг худых ног.
Но, вместо того чтобы вернуться, Суслэнеску поднялся до моста, под которым бурлил вздувшийся бурый Теуз.
Ничто не радовало взгляд в этой серой, безрадостной равнине. За общинным лугом, где паслось стадо, чернели свежевспаханные поля, и Суслэнеску представилось, что они поглотят его, как трясина, если он осмелится добраться туда. Румыния... Вот твое истинное лицо — клочки черной земли, унылые картины. Все, что красиво — горы, море,— бесполезно. Облокотившись на шаткие перила моста, Суслэнеску смотрел на грязную воду, пока не закружилась голова. Ветер завывал, покрывая поверхность реки неприветливой рябью, и пронизывал его до самых костей. «Мне жаль самого себя,— прошептал он и улыбнулся.— Ну так что же? Пожалей меня кто-нибудь другой — положение изменилось бы, но ненадолго. Затем мне понадобилось бы, чтобы кто-нибудь уважал меня, потом боялся, потом чтобы другие чувствовали, что я им необходим, как воздух, как вода. Как земля. Те, кто хотят земли, чувствуют, что Теодореску нужен им, и когда он поймет это, то избавиться от всего, что он считает своей виной перед народом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159