Никогда. Оно оседает металлической пылью в легких, в печени.
Так вот, Каткус, вспомни начало, тайную свою мечту, когда шел начальником цеха. Разве только один порядок заботил тебя, чтобы вовремя выпускать штампы и пресс-формы? Не лги самому себе. Ты хотел, чтобы люди осознавали целесообразность общих усилий. Осознавали, что могут расти в собственных глазах, что работа на заводе приносит не только заработок, но и дает что-то душе.
Не мелочишься ли ты, Каткус? А может, вовсе не существует никаких мелочей, и все — лишь ступеньки, по которым без передышки снуешь вверх-вниз, вверх- вниз и убеждаешься, что топчешься на месте...
А не преувеличиваю ли я собственную значимость, уповая на поставленные цели? Необходимо объективное понимание того, когда ты велик, а когда ничтожен.
Понимание того, как просторен мир людей...
...Смешно признаваться, но порой чувствую, как вечерами в мою комнату на мягких лапах прокрадывается какое-то невидимое, бездомное, боязливое существо и бродит неприкаянно вдоль стен, побудет на кухне, потом возвращается опять и осторожно сворачивается клубком возле моих ног. Если бы я был верующим, пожалуй возомнил, что это сатана в каком-то меланхолическом обличье хочет напомнить мне о неизведанных удовольствиях, о непознанной стороне жизни. А может, мне начинает чудиться нечто такое, что зовется тоской по людскому теплу, которое возможно разве что в мечтах и никогда не бывает наяву? Без привкуса лжи и легкомыслия, не подвластное ни годам, ни бедам, ни утратам.
Может, это безымянное создание впустил сюда Каспарас,— не разберешь, какие невидимые зверушки ходят за ним по пятам.
В субботу поеду к маме.
Часть вторая
Сойдя с поезда на каунасском вокзале, Юстас покупает три махровых желтых хризантемы и, довольный, думает о том, как от них посветлеет в сумрачной маминой комнате. В чемодане лежит и другой подарок — модная, довольно вместительная сумка из натуральной кожи, куда мать сможет без труда уложить все свое учительское снаряжение. Ему самому подарок казался слишком практичным, однако все сумки матери быстро обтираются и потом, точно висельники, болтаются на крюке в прихожей или валяются засунутыми под платяной шкаф. Их неприглядный вид всегда вызывал в Юстасе чувство горечи, как знак запустения, обнищания, незаслуженно и нагло ворвавшегося в их дом.
Дверь ему открыла сестра матери Камиле, которая уже давно была на пенсии и теперь жила тут, продав дом в деревне, куда Юстаса несколько раз возили в детстве. Запомнились густой малинник вдоль забора, сад, где можно было заблудиться словно в джунглях, лысый муж тетки, бухгалтер, в пенсне, в сапогах и неподражаемых штанах галифе.
Камиле, нахлобучив седой парик в мелких завитках, слегка пахнущая ликером, восторженно целует Юстаса в губы, покалывая по-мужски колючими волосками.
— Холостяк наш изволил пожаловать! А может... прячешь кого за дверью?
Мать от души растрогана цветами, перебирает их, гладит, рассматривает на свету у окна и никак не может найти подходящую вазочку.
Еще только самое начало августа, матери пока не нужно в школу, и Юстас обрадовался, не обнаружив на лице матери того решительного аскетизма, которым отдавало даже от вещей в комнате.
Комната и кухня пропахли домашним пирогом, смазанным клюквенным вареньем, но Юстас знал, что его еще ждет картофельный пирог, политый шкварками. Все это ему бесконечно знакомо, приятно, привычно, и хорошо на сердце оттого, что здесь ничего не меняется.
Вместительную сумку обе женщины оглядывают с пристрастием и в один голос принимаются хвалить вкус Юстаса, сообразительность, практическую жилку...
Усаживаются за стол. Под самым потолком над ним реет стремительная длиннокрылая модель. Благородно сверкает отполированное, покрытое лаком бальсовое дерево, ни пылинки на оранжевых крыльях, оклеенных волокнистой бумагой. Юстас не в первый раз мысленно усмехается, пытаясь представить, как обе женщины умудряются вытирать пыль с этой вещицы под потолком.
Юстас давно не видел матери, однако она почти не изменилась. Те же выцветшие волосы с пробором; посередине концы их едва-едва загнуты вверх. Он с удивлением впервые замечает, что идеально прямой мамин нос теперь уже с чуть приметной горбинкой. Узкие строгие губы растягиваются в постоянной, немного болезненной улыбке, а брови вскинулись еще выше, приподнялись, словно от удивления, а может, и обиды. Этот трагический излом бровей ассоциировался в детстве у Юстаса с картинами, где изображались мученики, идущие на казнь, выглядел он несколько неестественно, как будто обязан был каждому напоминать о прошлых горестных переживаниях.
Мать спрашивает, почему сын до сих пор не ушел в отпуск.
— Не чувствую усталости,— лукаво отвечает Юстас.— Кроме того, не очень представляю, куда деться. Конечно, мог бы поехать к морю в Швянтойи, там у завода свой домик, боюсь только умереть со скуки.
— Вот, вот,— поддакивает Камиле.— Все потому, что ты один как перст.
— Один! —прыскает Юстас.— В цехе у меня почти три сотни людей.
Мать разливает кофе в чашечки, держа сложенную салфетку у носика кофейника, чтобы ни одна капля не пролилась на скатерть; она стеснительно произносит:
— Подумай о своем здоровье, Юстас. Второй год без отпуска.
— Не беспокойся, мама. Я здоров как бык.
Камиле опрокидывает полрюмки ликера и дерзко
выпаливает:
— А может, на машину копит, раз не хочет в отпуск? А? Махнули бы обе в Палангу или даже в Крым выбрались,— и довольная хихикает.— Не думай, что я такая уж дряхлая. Хочется еще свет повидать.
— К чему эта машина,— усмехается Юстас.— Лучше куплю вам по путевке. Самолетом и быстрее, и меньше устанете...
— Мы и сами можем купить,— отрезает Камиле.— Только скажи мне, как ничего не понимающей бабе, сам-то чего хочешь? В партию вступил — какая польза от этого? Деньги не интересуют, пить не пьешь, так, может, хочешь, чтобы газеты о тебе писали, по телевизору показывали? Ни семьи, ни квартиры человеческой. А жизнь у людей коротка.
— Да разве не пью? — разыгрывает удивление Юстас.— Чокнемся все трое. Отчего вы, тетя, хотите меня уверить, будто я должен чувствовать себя несчастным? Хватает тех несчастных и без меня. Нет у человека дубленки — уже несчастлив. А может, я счастлив по-другому?
Юстас понимает, что его заставляют оправдываться. Возможно, не оправдываться, а сравнивать свою жизнь с чужими, выстроенными по кем-то придуманным и установленным правилам, сравнивать таким образом, чтобы он ощутил разницу, которая вызывала тревогу у близких.
— Как это по-другому? — осторожно допытывается мать.— Я все же хотела бы понянчить твоих детей. Наверное, ты не побоишься их мне доверить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Так вот, Каткус, вспомни начало, тайную свою мечту, когда шел начальником цеха. Разве только один порядок заботил тебя, чтобы вовремя выпускать штампы и пресс-формы? Не лги самому себе. Ты хотел, чтобы люди осознавали целесообразность общих усилий. Осознавали, что могут расти в собственных глазах, что работа на заводе приносит не только заработок, но и дает что-то душе.
Не мелочишься ли ты, Каткус? А может, вовсе не существует никаких мелочей, и все — лишь ступеньки, по которым без передышки снуешь вверх-вниз, вверх- вниз и убеждаешься, что топчешься на месте...
А не преувеличиваю ли я собственную значимость, уповая на поставленные цели? Необходимо объективное понимание того, когда ты велик, а когда ничтожен.
Понимание того, как просторен мир людей...
...Смешно признаваться, но порой чувствую, как вечерами в мою комнату на мягких лапах прокрадывается какое-то невидимое, бездомное, боязливое существо и бродит неприкаянно вдоль стен, побудет на кухне, потом возвращается опять и осторожно сворачивается клубком возле моих ног. Если бы я был верующим, пожалуй возомнил, что это сатана в каком-то меланхолическом обличье хочет напомнить мне о неизведанных удовольствиях, о непознанной стороне жизни. А может, мне начинает чудиться нечто такое, что зовется тоской по людскому теплу, которое возможно разве что в мечтах и никогда не бывает наяву? Без привкуса лжи и легкомыслия, не подвластное ни годам, ни бедам, ни утратам.
Может, это безымянное создание впустил сюда Каспарас,— не разберешь, какие невидимые зверушки ходят за ним по пятам.
В субботу поеду к маме.
Часть вторая
Сойдя с поезда на каунасском вокзале, Юстас покупает три махровых желтых хризантемы и, довольный, думает о том, как от них посветлеет в сумрачной маминой комнате. В чемодане лежит и другой подарок — модная, довольно вместительная сумка из натуральной кожи, куда мать сможет без труда уложить все свое учительское снаряжение. Ему самому подарок казался слишком практичным, однако все сумки матери быстро обтираются и потом, точно висельники, болтаются на крюке в прихожей или валяются засунутыми под платяной шкаф. Их неприглядный вид всегда вызывал в Юстасе чувство горечи, как знак запустения, обнищания, незаслуженно и нагло ворвавшегося в их дом.
Дверь ему открыла сестра матери Камиле, которая уже давно была на пенсии и теперь жила тут, продав дом в деревне, куда Юстаса несколько раз возили в детстве. Запомнились густой малинник вдоль забора, сад, где можно было заблудиться словно в джунглях, лысый муж тетки, бухгалтер, в пенсне, в сапогах и неподражаемых штанах галифе.
Камиле, нахлобучив седой парик в мелких завитках, слегка пахнущая ликером, восторженно целует Юстаса в губы, покалывая по-мужски колючими волосками.
— Холостяк наш изволил пожаловать! А может... прячешь кого за дверью?
Мать от души растрогана цветами, перебирает их, гладит, рассматривает на свету у окна и никак не может найти подходящую вазочку.
Еще только самое начало августа, матери пока не нужно в школу, и Юстас обрадовался, не обнаружив на лице матери того решительного аскетизма, которым отдавало даже от вещей в комнате.
Комната и кухня пропахли домашним пирогом, смазанным клюквенным вареньем, но Юстас знал, что его еще ждет картофельный пирог, политый шкварками. Все это ему бесконечно знакомо, приятно, привычно, и хорошо на сердце оттого, что здесь ничего не меняется.
Вместительную сумку обе женщины оглядывают с пристрастием и в один голос принимаются хвалить вкус Юстаса, сообразительность, практическую жилку...
Усаживаются за стол. Под самым потолком над ним реет стремительная длиннокрылая модель. Благородно сверкает отполированное, покрытое лаком бальсовое дерево, ни пылинки на оранжевых крыльях, оклеенных волокнистой бумагой. Юстас не в первый раз мысленно усмехается, пытаясь представить, как обе женщины умудряются вытирать пыль с этой вещицы под потолком.
Юстас давно не видел матери, однако она почти не изменилась. Те же выцветшие волосы с пробором; посередине концы их едва-едва загнуты вверх. Он с удивлением впервые замечает, что идеально прямой мамин нос теперь уже с чуть приметной горбинкой. Узкие строгие губы растягиваются в постоянной, немного болезненной улыбке, а брови вскинулись еще выше, приподнялись, словно от удивления, а может, и обиды. Этот трагический излом бровей ассоциировался в детстве у Юстаса с картинами, где изображались мученики, идущие на казнь, выглядел он несколько неестественно, как будто обязан был каждому напоминать о прошлых горестных переживаниях.
Мать спрашивает, почему сын до сих пор не ушел в отпуск.
— Не чувствую усталости,— лукаво отвечает Юстас.— Кроме того, не очень представляю, куда деться. Конечно, мог бы поехать к морю в Швянтойи, там у завода свой домик, боюсь только умереть со скуки.
— Вот, вот,— поддакивает Камиле.— Все потому, что ты один как перст.
— Один! —прыскает Юстас.— В цехе у меня почти три сотни людей.
Мать разливает кофе в чашечки, держа сложенную салфетку у носика кофейника, чтобы ни одна капля не пролилась на скатерть; она стеснительно произносит:
— Подумай о своем здоровье, Юстас. Второй год без отпуска.
— Не беспокойся, мама. Я здоров как бык.
Камиле опрокидывает полрюмки ликера и дерзко
выпаливает:
— А может, на машину копит, раз не хочет в отпуск? А? Махнули бы обе в Палангу или даже в Крым выбрались,— и довольная хихикает.— Не думай, что я такая уж дряхлая. Хочется еще свет повидать.
— К чему эта машина,— усмехается Юстас.— Лучше куплю вам по путевке. Самолетом и быстрее, и меньше устанете...
— Мы и сами можем купить,— отрезает Камиле.— Только скажи мне, как ничего не понимающей бабе, сам-то чего хочешь? В партию вступил — какая польза от этого? Деньги не интересуют, пить не пьешь, так, может, хочешь, чтобы газеты о тебе писали, по телевизору показывали? Ни семьи, ни квартиры человеческой. А жизнь у людей коротка.
— Да разве не пью? — разыгрывает удивление Юстас.— Чокнемся все трое. Отчего вы, тетя, хотите меня уверить, будто я должен чувствовать себя несчастным? Хватает тех несчастных и без меня. Нет у человека дубленки — уже несчастлив. А может, я счастлив по-другому?
Юстас понимает, что его заставляют оправдываться. Возможно, не оправдываться, а сравнивать свою жизнь с чужими, выстроенными по кем-то придуманным и установленным правилам, сравнивать таким образом, чтобы он ощутил разницу, которая вызывала тревогу у близких.
— Как это по-другому? — осторожно допытывается мать.— Я все же хотела бы понянчить твоих детей. Наверное, ты не побоишься их мне доверить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54