Я подпеваю и сама же думаю – вот глупости, что же они все поют о вечной любви? Нет ничего эфемерней, чем любовь, нет ничего глупее, чем приписывать ей такое качество, как пребывание в вечности.
А потом вдруг я словно бы отвечаю сама себе – а впрочем, отчего же? Ведь всякий, кто единожды, пусть хоть один день, был нами любим, будет на самом-то деле любим всегда, и это не я придумала, это известный закон.
Закон известный, но мы живем, пытаясь с ним не соглашаться, и тащим, тащим на своем панцире наросты своих любовей, больших и малых, мы оставляем их частицы в песенках и ариях, в людях и книгах, мы преодолеваем расстояния, упорно стараясь не замечать любви, но только она все равно впускает в нас те вещества, которыми мы потом оставим свой след.
«Я буду любить тебя всегда, всегда, ты будешь со мною вечно». И это – самый непошлый из всех человеческих припевов, самый правдивый из всех человеческих обманов.
В сущности, и арии трагических героев опер – это те же песенки про вечную любовь.
В сущности, и само по себе время, и весь смысл существования в нем – это она и есть.
Просто мы здесь, на Земле разбиваем ее на множество маленьких кусочков, рвем на тысячи листков и все равно пытаемся видеть в маленьком – часть большого, очень большого, огромного, непознаваемого.
Мне звонит V. и заводит какой-то пространный разговор. Я говорю с ним, потому что знаю, зачем он звонит на самом-то деле. V. хочет порасспросить об одной из моих подруг. Он видел нас вместе, мы как-то провели вечер в одной компании, и теперь V. уверен, что через меня он будет все время как-то, что ли, поближе к ней. Обратиться напрямую к ней ему что-то мешает. Вот он и ходит вокруг да около – начинает ее упоминать, задает какие-то наводящие вопросы. Я думаю, что мне, по-хорошему, надо бы сейчас спросить V.: «Ты хочешь что-то знать о ней? Валяй, спрашивай, ничего не скрою».
В то же самое время я сама хочу спросить у него кое-что. Я знаю, что V. недавно ездил туда, где сейчас живет А., и, возможно, виделся с ним – они знакомы. Я ужасно хочу спросить его об А., узнать, ну как он там, что с ним, но вместо этого острю и говорю какие-то банальности.
Два взрослых, в общем-то, человека, которые сейчас больше всего на свете хотят узнать друг у друга о том, кто им дорог, занимаются какой-то дурацкой игрой. Ситуация усугубляется тем, что расспросить о ком-то нужно нам обоим. Пожалуй, если бы я сейчас не думала об А., я бы действительно спросила V., не хочет ли он, чтоб я поговорила с ним о моей подруге. Но я стесняюсь V., как потенциально стоящего на стороне А., и мы продолжаем светскую беседу, как два болвана.
Иногда я вообще думаю – жаль, что к каждой паре не приставлен специальный человек, который мог бы все время смотреть на все, что у них происходит, со стороны и давать им мудрые советы.
Люди удивительно бестолковые существа по этой части. Все всегда видят других насквозь, прекрасно разбираются в причинах и следствиях. Все такие умные и тонко чувствующие, но – чувствующие только других людей. Себя никто никогда не мо– жет оценить справедливо, и собственные проблемы – тоже.
Поэтому, думаю, нам надо постоянно всем меняться, и во всех отношениях должны участвовать не два человека, а как минимум еще один – наблюдатель.
Я думаю так, потому что ко мне, например, частенько обращаются мои друзья, чтобы посоветоваться – что же делать дальше вот в такой-то и в такой-то ситуации? И я даже иногда даю им разумные советы. И я даже вижу иногда результаты – и действительно, когда тот, кто спрашивал, делает так, как я это себе представляю, – все как-то так налаживается.
При этом в своей собственной жизни я чувствую себя абсолютно растерянной и неопытной, и мне все время хочется спросить у кого-нибудь – что же делать дальше?
Когда я читаю книги, мне зачастую кажется, что люди, их написавшие, ощущали себя точно так же – они были вправе давать мудрые советы целой куче людей, но сами наверняка чувствовали себя совершенно растерянными.
Мы сидим в тени, на летней веранде, прячась от жаркого полуденного солнца, и играем в игру – мы здесь часто играемв разные игры со словами. W. дает нам всем задания: написать нечто, совершенно несвойственное для каждого из нас. При этом она, в качестве ведущего, объявляет нам, что она сама считает для каждого из нас необычным. В следующем кону, вероятно, наоборот, мы будем писать на самую типичную для себя тему – или самую летнюю, или самую зимнюю.
Итак, W. объявляет всем полушуточные задания. Глядя на меня, она, почти не задумываясь, говорит:
– Ну… зная тебя, я не могу представить, что ты можешь хотеть, чтоб кто-то смог полюбить тебя из жалости. Вот и напиши кому-то воображаемому жалостное письмо и попроси его о любви.
Я смотрю на качающееся вдали воздушное марево, на то, как возле горизонта появляются еле заметные облака, я грызу ручку, в общем, делаю вид, что я задумалась над этой темой, – мне ведь нужно хоть чуть-чуть подыграть W.
На самом-то деле разбуди меня ночью, и я произнесу то, что сейчас я напишу на этом лежащем передо мной листке бумаги:
«Милый А.! Ты меня еще помнишь?
Полюби меня из жалости, пожалуйста, пожалей и полюби. Нет, не люби меня, просто позволь мне прийти к тебе и остаться. Пожалуйста. Нет, не сейчас, я знаю, есть еще много женщин, которых ты хотел бы, а я могу ждать, да. Они все пройдут, а я останусь.
Ты станешь старым, ты совсем растолстеешь и станешь лысым – очень, очень красивым, да! – а я, ты ведь знаешь, у меня такая ужасная болезнь, я останусь такой же, какая есть. Я буду все такой же, какая я сейчас, – с гладкой загорелой кожей на выпирающих детских ключицах, с потрескавшимися от жара губами, с кудрями, и мои глаза будут еще синей – слышишь? – и веснушек, жалких веснушек на моих плечах станет еще больше, и может, может быть, тогда тебе наконец-то станет меня жалко, ты поймешь, что мне некуда деваться, и позволишь мне быть возле тебя.
Ты будешь сидеть в своей каталке, с клюкой в руке, а я буду подходить поближе, если тебе нужно будет стукнуть меня клюкой. Я буду разводить вино водой ровно так, как ты захочешь, и научусь скручивать папироски из бумаги. Ты так и не научишься водить машину – зачем тебе это, ведь у тебя буду я, я – находка, а не водитель, я буду усаживать тебя в машину и везти к морю. Ты будешь сидеть и смот– реть на волны, а я отойду и встану у тебя за спиной, чтоб не портить своим видом пейзаж.
И дома, конечно, мы будем слушать – если ты только сжалишься и позволишь мне слушать или просто ставить тебе твои любимые пластинки и уходить, – Перселла. Конечно, Перселла, что же еще, сколько угодно Перселла. И пока ты будешь слушать Перселла, я буду стричь тебе ногти на ногах – если, конечно, ты сжалишься надо мной и позволишь мне поухаживать за тобой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
А потом вдруг я словно бы отвечаю сама себе – а впрочем, отчего же? Ведь всякий, кто единожды, пусть хоть один день, был нами любим, будет на самом-то деле любим всегда, и это не я придумала, это известный закон.
Закон известный, но мы живем, пытаясь с ним не соглашаться, и тащим, тащим на своем панцире наросты своих любовей, больших и малых, мы оставляем их частицы в песенках и ариях, в людях и книгах, мы преодолеваем расстояния, упорно стараясь не замечать любви, но только она все равно впускает в нас те вещества, которыми мы потом оставим свой след.
«Я буду любить тебя всегда, всегда, ты будешь со мною вечно». И это – самый непошлый из всех человеческих припевов, самый правдивый из всех человеческих обманов.
В сущности, и арии трагических героев опер – это те же песенки про вечную любовь.
В сущности, и само по себе время, и весь смысл существования в нем – это она и есть.
Просто мы здесь, на Земле разбиваем ее на множество маленьких кусочков, рвем на тысячи листков и все равно пытаемся видеть в маленьком – часть большого, очень большого, огромного, непознаваемого.
Мне звонит V. и заводит какой-то пространный разговор. Я говорю с ним, потому что знаю, зачем он звонит на самом-то деле. V. хочет порасспросить об одной из моих подруг. Он видел нас вместе, мы как-то провели вечер в одной компании, и теперь V. уверен, что через меня он будет все время как-то, что ли, поближе к ней. Обратиться напрямую к ней ему что-то мешает. Вот он и ходит вокруг да около – начинает ее упоминать, задает какие-то наводящие вопросы. Я думаю, что мне, по-хорошему, надо бы сейчас спросить V.: «Ты хочешь что-то знать о ней? Валяй, спрашивай, ничего не скрою».
В то же самое время я сама хочу спросить у него кое-что. Я знаю, что V. недавно ездил туда, где сейчас живет А., и, возможно, виделся с ним – они знакомы. Я ужасно хочу спросить его об А., узнать, ну как он там, что с ним, но вместо этого острю и говорю какие-то банальности.
Два взрослых, в общем-то, человека, которые сейчас больше всего на свете хотят узнать друг у друга о том, кто им дорог, занимаются какой-то дурацкой игрой. Ситуация усугубляется тем, что расспросить о ком-то нужно нам обоим. Пожалуй, если бы я сейчас не думала об А., я бы действительно спросила V., не хочет ли он, чтоб я поговорила с ним о моей подруге. Но я стесняюсь V., как потенциально стоящего на стороне А., и мы продолжаем светскую беседу, как два болвана.
Иногда я вообще думаю – жаль, что к каждой паре не приставлен специальный человек, который мог бы все время смотреть на все, что у них происходит, со стороны и давать им мудрые советы.
Люди удивительно бестолковые существа по этой части. Все всегда видят других насквозь, прекрасно разбираются в причинах и следствиях. Все такие умные и тонко чувствующие, но – чувствующие только других людей. Себя никто никогда не мо– жет оценить справедливо, и собственные проблемы – тоже.
Поэтому, думаю, нам надо постоянно всем меняться, и во всех отношениях должны участвовать не два человека, а как минимум еще один – наблюдатель.
Я думаю так, потому что ко мне, например, частенько обращаются мои друзья, чтобы посоветоваться – что же делать дальше вот в такой-то и в такой-то ситуации? И я даже иногда даю им разумные советы. И я даже вижу иногда результаты – и действительно, когда тот, кто спрашивал, делает так, как я это себе представляю, – все как-то так налаживается.
При этом в своей собственной жизни я чувствую себя абсолютно растерянной и неопытной, и мне все время хочется спросить у кого-нибудь – что же делать дальше?
Когда я читаю книги, мне зачастую кажется, что люди, их написавшие, ощущали себя точно так же – они были вправе давать мудрые советы целой куче людей, но сами наверняка чувствовали себя совершенно растерянными.
Мы сидим в тени, на летней веранде, прячась от жаркого полуденного солнца, и играем в игру – мы здесь часто играемв разные игры со словами. W. дает нам всем задания: написать нечто, совершенно несвойственное для каждого из нас. При этом она, в качестве ведущего, объявляет нам, что она сама считает для каждого из нас необычным. В следующем кону, вероятно, наоборот, мы будем писать на самую типичную для себя тему – или самую летнюю, или самую зимнюю.
Итак, W. объявляет всем полушуточные задания. Глядя на меня, она, почти не задумываясь, говорит:
– Ну… зная тебя, я не могу представить, что ты можешь хотеть, чтоб кто-то смог полюбить тебя из жалости. Вот и напиши кому-то воображаемому жалостное письмо и попроси его о любви.
Я смотрю на качающееся вдали воздушное марево, на то, как возле горизонта появляются еле заметные облака, я грызу ручку, в общем, делаю вид, что я задумалась над этой темой, – мне ведь нужно хоть чуть-чуть подыграть W.
На самом-то деле разбуди меня ночью, и я произнесу то, что сейчас я напишу на этом лежащем передо мной листке бумаги:
«Милый А.! Ты меня еще помнишь?
Полюби меня из жалости, пожалуйста, пожалей и полюби. Нет, не люби меня, просто позволь мне прийти к тебе и остаться. Пожалуйста. Нет, не сейчас, я знаю, есть еще много женщин, которых ты хотел бы, а я могу ждать, да. Они все пройдут, а я останусь.
Ты станешь старым, ты совсем растолстеешь и станешь лысым – очень, очень красивым, да! – а я, ты ведь знаешь, у меня такая ужасная болезнь, я останусь такой же, какая есть. Я буду все такой же, какая я сейчас, – с гладкой загорелой кожей на выпирающих детских ключицах, с потрескавшимися от жара губами, с кудрями, и мои глаза будут еще синей – слышишь? – и веснушек, жалких веснушек на моих плечах станет еще больше, и может, может быть, тогда тебе наконец-то станет меня жалко, ты поймешь, что мне некуда деваться, и позволишь мне быть возле тебя.
Ты будешь сидеть в своей каталке, с клюкой в руке, а я буду подходить поближе, если тебе нужно будет стукнуть меня клюкой. Я буду разводить вино водой ровно так, как ты захочешь, и научусь скручивать папироски из бумаги. Ты так и не научишься водить машину – зачем тебе это, ведь у тебя буду я, я – находка, а не водитель, я буду усаживать тебя в машину и везти к морю. Ты будешь сидеть и смот– реть на волны, а я отойду и встану у тебя за спиной, чтоб не портить своим видом пейзаж.
И дома, конечно, мы будем слушать – если ты только сжалишься и позволишь мне слушать или просто ставить тебе твои любимые пластинки и уходить, – Перселла. Конечно, Перселла, что же еще, сколько угодно Перселла. И пока ты будешь слушать Перселла, я буду стричь тебе ногти на ногах – если, конечно, ты сжалишься надо мной и позволишь мне поухаживать за тобой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44