«Но, – тут же вздыхала О., – я эту иконочку себе оставила, потому что уж больно все как есть нарисовано – ангелочек светлый руку свою нам подает и во мгле житейской нас ведет!»
О. и сама представлялась мне этим самым ангелочком, подававшим нам руку, когда мы оступались на мокрых тропинках на местных болотцах. Или ночью, когда нужно было идти в страшный деревянный туалет сквозь темный сад, О. протягивала нам свою нежную пухлую ручку и вела туда и караулила с фонарем. Я была уверена, что О. святая, а все святые долго еще в моем представлении выглядели кем-то вроде О.
В комнате О. стоял большой темный шкаф со многими ящичками, и в этом шкафу О. рылась, когда мы не видели, – если мы входили в комнату, О. поспешно прикрывала дверцы шкафа. «Что там у тебя, О.? – любопытствовали мы. – Сокровища?» – «Какие сокровища, исподнее там мое, вот и прячу от вас, зачем вам тряпки мои видеть?» – отзывалась О. Странное слово «исподнее» тоже казалось чем-то за– гадочным – его, наверное, доставала О. по ночам из-под чего-то и перебирала при свете фонарика, пока мы не видели.
В верхней части шкафчика, со стеклами, была какая-то глубина, и что-то там тоже обреталось, маячило – ух, как хотелось залезть и посмотреть! Хорошо видна была фарфоровая балерина с поднятой ногой – она стояла с краю, прямо возле стекол, и еще чугунная собачья голова – пресс-папье. Такую же голову мы видели в музее, куда нас водили со школой на экскурсию, – там возле такой черной собачьей головы было написано «Предмет мещанского быта». Эту голову и давала нам О. изредка поиграть – из всех своих «исподних» сокровищ. А больше ничего нам не перепадало. У собачьей головы открывалась пасть на петельках, ровно полголовы откидывалось назад, и в круглую колбочку в горле собаки можно было чего-нибудь напихать, а потом вытащить – как будто бы собака наелась, а потом поблевала.
Фарфоровую балерину нам в руки не давали.
В одно из наших поздних дачных лет, когда нам уже и неинтересно было играть с предметом мещанского быта, а интересней было гулять по поселку и знакомитьсяс другими подростками, О. завела себе взамен умершей старой собачки черного котейку Мурку. Мурка метался по тихому дому О. как бешеный, вис на ручках шкафов и кладовок, вскочил на тот самый шкаф, испугался черной собачьей головы, полез внутрь, в раскрытую дверку… да и разбил балеринку.
О. ничего не сказала. Вздохнула, вытащила Мурку за шкирку из шкафа, собрала обломки фарфоровой ноги, а потом, поставив покалеченную статуэтку обратно на полку за стекло, достала оттуда же, из-за собаки, из-за безногой балеринки, из-за старых выцветших фотографий, которые нам стали уже видны и так, без залезания на табуретку, – вытащила О. какой-то сверточек в газетке. Не разворачивая, погладила желтую бумагу и задумалась.
– Что там у тебя, О.? – спросила я, без надежды, что О. поведает мне свои шкафные, «исподние» тайны.
– Знаешь, детка, – ответила тут мне О., – я ненамного старше тебя ведь была, когда блокада началась. Вот-вот только школу закончила. Класс наш весь сразу как-то растерялся, кто успел в эвакуацию, кто и на фронт попал. Я в больнице помогала. Все тяжелей становилось, хлебушка нам каж– дый день все меньше давали. Мама моя слегла, а я сильней была, схожу в больницу, потом за пайком, несу маме поесть. И вот, зима уже была, иду я, в руках несу хлеб. И вдруг вижу – навстречу мне мальчик один, которого я уже несколько месяцев не видела. Влюблена я в него в школе была и страдала по нему очень, а тут и идет он мне навстречу. Я только хотела ему «здрасте» сказать, как смотрю – не в себе он, на меня не смотрит, а тянет руки к пайку. Я, веришь, деточка, о маме сразу же подумала – если ей кусочек ее не донесу, до завтра не доживет. Он идет на меня, медленно, глаза чужие, безумные, – я рукой вот так-то, не сильно, просто от испуга толкнула его, а он, ласточка моя, упал, как стоял, спиной на сугроб и умер тут же.
О., говоря это, не плакала, а только тише, тише произносила слова – одними губами.
– Если бы, – продолжала она, – я почуяла в тот момент, что он вот-вот умрет, – отдала бы ему хлеб этот. Не сообразила я, испугалась, сама-то слаба была. Пришла тогда домой с пайкой этой, маму покормила… а свою съесть – не смогла. И за все дни потом не смогла. Вот так она и лежит у меня тут, в газетке. Все Господа спрашиваю– убила ли я его, Господи? Или сам он уже последние шаги к смерти шел? Каждый день это вспоминаю – как он протянул свою руку к этому вот хлебу, а я оттолкнула его. Так, деточка, прежде чем человека оттолкнуть, если бы мы могли понять, не его ли последний хлеб в наших руках? – спросила О., опустив руки со сверточком, а я не знала, что ей ответить.
Однажды у А. было хорошее настроение, и он пригласил к себе домой гостей и предложил мне вместе приготовить ужин.
Это было необычно – А. морщился, даже когда я пыталась вымыть две с половиной чашки, остающиеся в раковине после наших с ним домашних трапез, уверяя, что сразу же кидаются мыть посуду только деревенские женщины. Меня это поначалу беспредельно удивляло – как человека, воспитанного совсем в других традициях. Так же он относился и к моим порывам приготовить хоть что-то для навещающих его друзей – А. предпочитал дожидаться их, и мы потом вместе шли в ближайшее кафе, а проще говоря – в пивную.
Мне на самом-то деле казалось, что А. не хочет, чтоб я трогала его посуду и готовила ему еду не из каких-то идеологиче– ских соображений, а потому, что подсознательно боялся, что таким образом, через его еду и посуду, я войду в его жизнь, и в этом он был прав – я тоже всегда ощущала все, что связано с приготовлением еды друг для друга, именно таким же образом.
Он боялся, что его друзья увидят меня, готовящую ему еду, – тогда он был бы словно чем-то обязан мне в глазах своих друзей, то есть то, что они увидели бы меня за этим занятием, оно как бы немедленно вводило меня в ранг его женщины. При этом я уверена: если бы кто-то из них зашел в его квартиру и застал нас голыми в постели – это никоим образом не повлияло бы на мой статус, и ничье ко мне отношение не изменилось бы ни в ту, ни в другую сторону.
Так вот, А. вдруг попросил меня приготовить для его друзей «блини»: «Pancakes, можно, да?» Он сказал, что купит все для блинов, верней, мы вместе сходим в магазин, и купим, и напечем много блинов, и будем принимать гостей.
Обалдевшая, я пошла с А. в магазин, и он, увлеченный идеей домашнего ужина, вдруг предстал в моих глазах совершенно не таким, как всегда, – в лице его появилась хозяйственная озабоченность, он де– ловито ходил от полки к полке, спрашивал меня, какой сыр, какой паштет, какое варенье, какую муку надо покупать, – а я терялась от незнания всех этих незнакомых иностранных баночек, но при этом чувствовала себя непривычно счастливой – оттого, что мы сейчас были с А.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
О. и сама представлялась мне этим самым ангелочком, подававшим нам руку, когда мы оступались на мокрых тропинках на местных болотцах. Или ночью, когда нужно было идти в страшный деревянный туалет сквозь темный сад, О. протягивала нам свою нежную пухлую ручку и вела туда и караулила с фонарем. Я была уверена, что О. святая, а все святые долго еще в моем представлении выглядели кем-то вроде О.
В комнате О. стоял большой темный шкаф со многими ящичками, и в этом шкафу О. рылась, когда мы не видели, – если мы входили в комнату, О. поспешно прикрывала дверцы шкафа. «Что там у тебя, О.? – любопытствовали мы. – Сокровища?» – «Какие сокровища, исподнее там мое, вот и прячу от вас, зачем вам тряпки мои видеть?» – отзывалась О. Странное слово «исподнее» тоже казалось чем-то за– гадочным – его, наверное, доставала О. по ночам из-под чего-то и перебирала при свете фонарика, пока мы не видели.
В верхней части шкафчика, со стеклами, была какая-то глубина, и что-то там тоже обреталось, маячило – ух, как хотелось залезть и посмотреть! Хорошо видна была фарфоровая балерина с поднятой ногой – она стояла с краю, прямо возле стекол, и еще чугунная собачья голова – пресс-папье. Такую же голову мы видели в музее, куда нас водили со школой на экскурсию, – там возле такой черной собачьей головы было написано «Предмет мещанского быта». Эту голову и давала нам О. изредка поиграть – из всех своих «исподних» сокровищ. А больше ничего нам не перепадало. У собачьей головы открывалась пасть на петельках, ровно полголовы откидывалось назад, и в круглую колбочку в горле собаки можно было чего-нибудь напихать, а потом вытащить – как будто бы собака наелась, а потом поблевала.
Фарфоровую балерину нам в руки не давали.
В одно из наших поздних дачных лет, когда нам уже и неинтересно было играть с предметом мещанского быта, а интересней было гулять по поселку и знакомитьсяс другими подростками, О. завела себе взамен умершей старой собачки черного котейку Мурку. Мурка метался по тихому дому О. как бешеный, вис на ручках шкафов и кладовок, вскочил на тот самый шкаф, испугался черной собачьей головы, полез внутрь, в раскрытую дверку… да и разбил балеринку.
О. ничего не сказала. Вздохнула, вытащила Мурку за шкирку из шкафа, собрала обломки фарфоровой ноги, а потом, поставив покалеченную статуэтку обратно на полку за стекло, достала оттуда же, из-за собаки, из-за безногой балеринки, из-за старых выцветших фотографий, которые нам стали уже видны и так, без залезания на табуретку, – вытащила О. какой-то сверточек в газетке. Не разворачивая, погладила желтую бумагу и задумалась.
– Что там у тебя, О.? – спросила я, без надежды, что О. поведает мне свои шкафные, «исподние» тайны.
– Знаешь, детка, – ответила тут мне О., – я ненамного старше тебя ведь была, когда блокада началась. Вот-вот только школу закончила. Класс наш весь сразу как-то растерялся, кто успел в эвакуацию, кто и на фронт попал. Я в больнице помогала. Все тяжелей становилось, хлебушка нам каж– дый день все меньше давали. Мама моя слегла, а я сильней была, схожу в больницу, потом за пайком, несу маме поесть. И вот, зима уже была, иду я, в руках несу хлеб. И вдруг вижу – навстречу мне мальчик один, которого я уже несколько месяцев не видела. Влюблена я в него в школе была и страдала по нему очень, а тут и идет он мне навстречу. Я только хотела ему «здрасте» сказать, как смотрю – не в себе он, на меня не смотрит, а тянет руки к пайку. Я, веришь, деточка, о маме сразу же подумала – если ей кусочек ее не донесу, до завтра не доживет. Он идет на меня, медленно, глаза чужие, безумные, – я рукой вот так-то, не сильно, просто от испуга толкнула его, а он, ласточка моя, упал, как стоял, спиной на сугроб и умер тут же.
О., говоря это, не плакала, а только тише, тише произносила слова – одними губами.
– Если бы, – продолжала она, – я почуяла в тот момент, что он вот-вот умрет, – отдала бы ему хлеб этот. Не сообразила я, испугалась, сама-то слаба была. Пришла тогда домой с пайкой этой, маму покормила… а свою съесть – не смогла. И за все дни потом не смогла. Вот так она и лежит у меня тут, в газетке. Все Господа спрашиваю– убила ли я его, Господи? Или сам он уже последние шаги к смерти шел? Каждый день это вспоминаю – как он протянул свою руку к этому вот хлебу, а я оттолкнула его. Так, деточка, прежде чем человека оттолкнуть, если бы мы могли понять, не его ли последний хлеб в наших руках? – спросила О., опустив руки со сверточком, а я не знала, что ей ответить.
Однажды у А. было хорошее настроение, и он пригласил к себе домой гостей и предложил мне вместе приготовить ужин.
Это было необычно – А. морщился, даже когда я пыталась вымыть две с половиной чашки, остающиеся в раковине после наших с ним домашних трапез, уверяя, что сразу же кидаются мыть посуду только деревенские женщины. Меня это поначалу беспредельно удивляло – как человека, воспитанного совсем в других традициях. Так же он относился и к моим порывам приготовить хоть что-то для навещающих его друзей – А. предпочитал дожидаться их, и мы потом вместе шли в ближайшее кафе, а проще говоря – в пивную.
Мне на самом-то деле казалось, что А. не хочет, чтоб я трогала его посуду и готовила ему еду не из каких-то идеологиче– ских соображений, а потому, что подсознательно боялся, что таким образом, через его еду и посуду, я войду в его жизнь, и в этом он был прав – я тоже всегда ощущала все, что связано с приготовлением еды друг для друга, именно таким же образом.
Он боялся, что его друзья увидят меня, готовящую ему еду, – тогда он был бы словно чем-то обязан мне в глазах своих друзей, то есть то, что они увидели бы меня за этим занятием, оно как бы немедленно вводило меня в ранг его женщины. При этом я уверена: если бы кто-то из них зашел в его квартиру и застал нас голыми в постели – это никоим образом не повлияло бы на мой статус, и ничье ко мне отношение не изменилось бы ни в ту, ни в другую сторону.
Так вот, А. вдруг попросил меня приготовить для его друзей «блини»: «Pancakes, можно, да?» Он сказал, что купит все для блинов, верней, мы вместе сходим в магазин, и купим, и напечем много блинов, и будем принимать гостей.
Обалдевшая, я пошла с А. в магазин, и он, увлеченный идеей домашнего ужина, вдруг предстал в моих глазах совершенно не таким, как всегда, – в лице его появилась хозяйственная озабоченность, он де– ловито ходил от полки к полке, спрашивал меня, какой сыр, какой паштет, какое варенье, какую муку надо покупать, – а я терялась от незнания всех этих незнакомых иностранных баночек, но при этом чувствовала себя непривычно счастливой – оттого, что мы сейчас были с А.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44