.. На фронт отсылают... Вот только узнала... Сердце у меня, Шурочка, кровью обмывается...
— Ну перестань, успокойся, — Шура гладит ее холодные щеки. — Ты же знала, что их отправят?! Он же военный. И сейчас война, ты понимаешь, война!!
— Господи, да кто же этого не понимает, — Тоська запускает пальцы в волосы и качается из стороны в сторону.— Боже ты мой, зачем же так по-дурацки жизнь устроена?! Зачем?! Для чего надо судьбе сначала свести людей, по-
греть их в ладонях, а потом со всего размаху... Как бутылку об стену... На мелкие кусочки...
— Ничего же не случилось, — Шура выпутывает из волос дрожащие пальцы, отводит от ее лица мокрые от слез руки. — Не убили его, не ранили. Зачем заранее оплакивать...
— Но я-то, Шурочка, тоже не бесконечная... Одного полюбила и оплакала,.. Выплескалась до донышка... И этот уходит. Скоро во мне ничего живого не будет. Все они по эшелонам развезут.
— Глупенькая, — тихо засмеялась Шура. — Ну что ты говоришь? Ты подумала, о чем ты говоришь?! Они же любили тебя...
— И я их тоже, — Тоська открыла глаза и бросила на Шурку испуганный взгляд. — Ты не подумай, что... Я и Петьку любила по-настоящему, и этого Феденьку... Уж очень он молоденький... Вчера расписаться предлагал... Я, говорит, тебе продовольственный офицерский аттестат оставлю... Смешно, какая я ему жена? Да я и не ради корысти... — Тоська успокаивается и вытирает глаза кончиком рукава. —Я так подумала: пусть уезжает... Ничего не попишешь, надо... Только бы на душе у него было хорошо... Знаешь, всем им там ходить под смертью, так пусть хоть Феденька знает, что есть кому о нем поплакать...
— Да вернется он, ничего с ним не случится, — Шура хмурится и встает с земли. Сверху вниз она пристально смотрит на Тоську, видит ее припухшие глаза, дрожащий рот и дорожки слез на запыленных щеках. Тоська уже без чулок, и незагорелые ноги ее лежат в траве, белые, с голубыми размывами вен, а там, где платье сбилось выше колен, они молочные и полные.
— Слушай, — вдруг злым голосом говорит Шура. — Почему я должна успокаивать?! У вас любовь! Тебя любят! Один! Второй!.. А мне надо садить картошку! Много картошки! Иначе я сдохну до следующей весны... Надо садить картошку!! Мне некогда...
Шура круто поворачивается и, задыхаясь от слез, быстро идет к огороду в платье из окрашенной луком мешковины, босоногая, с пятнами невысохшего пота на спине.
Она подбирает лопату и с яростью начинает копать землю, отбрасывая комья. Она хватает куски дерна за высокую траву, словно чьи-то ненавистные головы за волосы, и колотит ими по лопате, выбивая жирный чернозем из месива переплетенных белых корней. Некрасиво расставив ноги, она шагает вдоль борозды, держа в отвисшем подоле
гору картофельных глазков и швыряет, швыряет их в подготовленные ямки, и лицо у нее в это время какое-то старое, худое.
Стараясь не плакать, она поднимает голову и стоит так,, ожидая, когда слезы уйдут внутрь, а ветер высушит глаза. И видит затуманенное небо со смазанными облаками, еле-пящую его синеву и алюминиевый блеск самолетика, то взмывающего вверх, то падающего к земле. Его комариный голос усиливается, становится басовитым и вдруг наваливается всей мощью, оглушает ревом и грохотом.
Шура стоит в борозде с рассыпавшейся из подола мелкой картошкой, порезанной на глазки...
...Видно, в жизни не забыть того,дня, когда из всех шести подъездов дома выбежали женщины и дети. Они лезли на крыши сараев, на пожарные лестницы, карабкались на заборы, просто стояли' посреди двора, а над ними, высоко в небе, тяжелым строем медленно шли самолеты. Таких еще над городом не видели — громадные, с осиными тонкими туловищами и длинными широкими крыльями, с четырьмя моторами, самолеты карабкались по синеве, черные и большие, образуя на небе гигантскую чугунную решетку, распавшуюся на крестообразные звенья...
На крышах сараев кричали и махали платками. Кто-то плакал. Женщина в перекошенном; наспех надетом платье тянула на руках вверх ничего не понимающую девчонку, которая испуганно смотрела на гудящее небо, словцо прогнувшееся под тяжестью распластанных неуклюжих крыльев. Строй за строем выплывали самолеты из далеких об- лаков, и казалось, что им не будет конца. Они шли устало, напролом, через дымящиеся клубы туч, по сверкающей синеве, не сворачивая и не снижаясь...
...Дом был большой, сложенный из толстых бревен. Он напоминал трехэтажный барак с шестью подъездами, и жили в нем железнодорожники. А теперь в каждой квартире, поселили эвакуированных. Их привезли в эшелонах, с разных концов. Одни прибыли с запада, в обгоревших теп-лушкахс пробитыми осколками крышами... Других паровозы притянули с востока... с Дальнего Востока, от маньчжурской границы...
И сейчас в бревенчатом доме жили и те, и другие — жители оккупированных немцами городов и семьи летчиков авиационного полка тяжелых бомбардировщиков ТБ-3...
Кто знает, возможно, это были другие, но всем казалось, что в небе летят их мужья и отцы. Туда, на запад, на фронт, не в теплушках, с разобранными на части и запакованными в брезент самолетами, а на раскинутых крыльях, в реве гигантских моторов. Каждый представлял, каждый видел гулкие кабины пилотов, неподвижные турели пулеметов, молчаливых людей, затянутых в кожаные одежды... Восемь человек экипажа. Пять пулеметов. Четыре мотора. Одна тонна бомб. И максимальная скорость двести тридцать километров в час... Внизу, в разрывах облаков, затуманенная земля, тайга в дымах лесных пожаров и россыпь крошечных кубиков — дома затерявшегося городка...
Все дрожало от чугунно-тяжелой поступи бомбардировщиков. Грохот, доносящийся с неба, заглушал голоса. Черная решетка из крестообразных звеньев медленно передвигались вперед, сокращаясь в размерах, пока не превратилась в узкую полосу, лежащую у далекого горизонта... Но и тогда еще было слышно угасающее мерное гудение угрюмых моторов...
А спустя месяцы стали в этот дом приходить похоронки...
Шура вспоминает соседей — Надежду, красавицу-жену штурмана флагманского корабля. Забросила дом, не но-чует. И молодых жен погибшего экипажа ТБ-3. Как летало вместе восемь мужей, как дружили и сгорели в одной машине, так и восемь их жен объединили свои пожитки, перешли в одну комнату и зажили коммуной, деля вместе радость и горе, картошку и хлеб...
И еще Шура думает, давно все это было, много времени прошло со дня перелета, наверно, вечность, а вот в небе играет сияющий самолет и надвинулось прошлое, во все стороны потянулись воспоминания.
Иногда кажется, что все сцеплено вместе во что-то единое, одно зависит от другого. Это похоже на бесконечное переплетение станционных путей. Они входят друг в друга, пересекаются, идут параллельно. По одним грохочут поезда, другие пока пустынны, но над ними уже щелкают с железным звуком жестяные руки семафоров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
— Ну перестань, успокойся, — Шура гладит ее холодные щеки. — Ты же знала, что их отправят?! Он же военный. И сейчас война, ты понимаешь, война!!
— Господи, да кто же этого не понимает, — Тоська запускает пальцы в волосы и качается из стороны в сторону.— Боже ты мой, зачем же так по-дурацки жизнь устроена?! Зачем?! Для чего надо судьбе сначала свести людей, по-
греть их в ладонях, а потом со всего размаху... Как бутылку об стену... На мелкие кусочки...
— Ничего же не случилось, — Шура выпутывает из волос дрожащие пальцы, отводит от ее лица мокрые от слез руки. — Не убили его, не ранили. Зачем заранее оплакивать...
— Но я-то, Шурочка, тоже не бесконечная... Одного полюбила и оплакала,.. Выплескалась до донышка... И этот уходит. Скоро во мне ничего живого не будет. Все они по эшелонам развезут.
— Глупенькая, — тихо засмеялась Шура. — Ну что ты говоришь? Ты подумала, о чем ты говоришь?! Они же любили тебя...
— И я их тоже, — Тоська открыла глаза и бросила на Шурку испуганный взгляд. — Ты не подумай, что... Я и Петьку любила по-настоящему, и этого Феденьку... Уж очень он молоденький... Вчера расписаться предлагал... Я, говорит, тебе продовольственный офицерский аттестат оставлю... Смешно, какая я ему жена? Да я и не ради корысти... — Тоська успокаивается и вытирает глаза кончиком рукава. —Я так подумала: пусть уезжает... Ничего не попишешь, надо... Только бы на душе у него было хорошо... Знаешь, всем им там ходить под смертью, так пусть хоть Феденька знает, что есть кому о нем поплакать...
— Да вернется он, ничего с ним не случится, — Шура хмурится и встает с земли. Сверху вниз она пристально смотрит на Тоську, видит ее припухшие глаза, дрожащий рот и дорожки слез на запыленных щеках. Тоська уже без чулок, и незагорелые ноги ее лежат в траве, белые, с голубыми размывами вен, а там, где платье сбилось выше колен, они молочные и полные.
— Слушай, — вдруг злым голосом говорит Шура. — Почему я должна успокаивать?! У вас любовь! Тебя любят! Один! Второй!.. А мне надо садить картошку! Много картошки! Иначе я сдохну до следующей весны... Надо садить картошку!! Мне некогда...
Шура круто поворачивается и, задыхаясь от слез, быстро идет к огороду в платье из окрашенной луком мешковины, босоногая, с пятнами невысохшего пота на спине.
Она подбирает лопату и с яростью начинает копать землю, отбрасывая комья. Она хватает куски дерна за высокую траву, словно чьи-то ненавистные головы за волосы, и колотит ими по лопате, выбивая жирный чернозем из месива переплетенных белых корней. Некрасиво расставив ноги, она шагает вдоль борозды, держа в отвисшем подоле
гору картофельных глазков и швыряет, швыряет их в подготовленные ямки, и лицо у нее в это время какое-то старое, худое.
Стараясь не плакать, она поднимает голову и стоит так,, ожидая, когда слезы уйдут внутрь, а ветер высушит глаза. И видит затуманенное небо со смазанными облаками, еле-пящую его синеву и алюминиевый блеск самолетика, то взмывающего вверх, то падающего к земле. Его комариный голос усиливается, становится басовитым и вдруг наваливается всей мощью, оглушает ревом и грохотом.
Шура стоит в борозде с рассыпавшейся из подола мелкой картошкой, порезанной на глазки...
...Видно, в жизни не забыть того,дня, когда из всех шести подъездов дома выбежали женщины и дети. Они лезли на крыши сараев, на пожарные лестницы, карабкались на заборы, просто стояли' посреди двора, а над ними, высоко в небе, тяжелым строем медленно шли самолеты. Таких еще над городом не видели — громадные, с осиными тонкими туловищами и длинными широкими крыльями, с четырьмя моторами, самолеты карабкались по синеве, черные и большие, образуя на небе гигантскую чугунную решетку, распавшуюся на крестообразные звенья...
На крышах сараев кричали и махали платками. Кто-то плакал. Женщина в перекошенном; наспех надетом платье тянула на руках вверх ничего не понимающую девчонку, которая испуганно смотрела на гудящее небо, словцо прогнувшееся под тяжестью распластанных неуклюжих крыльев. Строй за строем выплывали самолеты из далеких об- лаков, и казалось, что им не будет конца. Они шли устало, напролом, через дымящиеся клубы туч, по сверкающей синеве, не сворачивая и не снижаясь...
...Дом был большой, сложенный из толстых бревен. Он напоминал трехэтажный барак с шестью подъездами, и жили в нем железнодорожники. А теперь в каждой квартире, поселили эвакуированных. Их привезли в эшелонах, с разных концов. Одни прибыли с запада, в обгоревших теп-лушкахс пробитыми осколками крышами... Других паровозы притянули с востока... с Дальнего Востока, от маньчжурской границы...
И сейчас в бревенчатом доме жили и те, и другие — жители оккупированных немцами городов и семьи летчиков авиационного полка тяжелых бомбардировщиков ТБ-3...
Кто знает, возможно, это были другие, но всем казалось, что в небе летят их мужья и отцы. Туда, на запад, на фронт, не в теплушках, с разобранными на части и запакованными в брезент самолетами, а на раскинутых крыльях, в реве гигантских моторов. Каждый представлял, каждый видел гулкие кабины пилотов, неподвижные турели пулеметов, молчаливых людей, затянутых в кожаные одежды... Восемь человек экипажа. Пять пулеметов. Четыре мотора. Одна тонна бомб. И максимальная скорость двести тридцать километров в час... Внизу, в разрывах облаков, затуманенная земля, тайга в дымах лесных пожаров и россыпь крошечных кубиков — дома затерявшегося городка...
Все дрожало от чугунно-тяжелой поступи бомбардировщиков. Грохот, доносящийся с неба, заглушал голоса. Черная решетка из крестообразных звеньев медленно передвигались вперед, сокращаясь в размерах, пока не превратилась в узкую полосу, лежащую у далекого горизонта... Но и тогда еще было слышно угасающее мерное гудение угрюмых моторов...
А спустя месяцы стали в этот дом приходить похоронки...
Шура вспоминает соседей — Надежду, красавицу-жену штурмана флагманского корабля. Забросила дом, не но-чует. И молодых жен погибшего экипажа ТБ-3. Как летало вместе восемь мужей, как дружили и сгорели в одной машине, так и восемь их жен объединили свои пожитки, перешли в одну комнату и зажили коммуной, деля вместе радость и горе, картошку и хлеб...
И еще Шура думает, давно все это было, много времени прошло со дня перелета, наверно, вечность, а вот в небе играет сияющий самолет и надвинулось прошлое, во все стороны потянулись воспоминания.
Иногда кажется, что все сцеплено вместе во что-то единое, одно зависит от другого. Это похоже на бесконечное переплетение станционных путей. Они входят друг в друга, пересекаются, идут параллельно. По одним грохочут поезда, другие пока пустынны, но над ними уже щелкают с железным звуком жестяные руки семафоров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61