Он скрипнул зубами и решил собрать все свои силы и умение.
Но в первом тайме он пропустил еще два гола, во втором — еще один, а всего четыре; то есть ровно столько, сколько раз противник бил по его воротам.
Как это случилось? Как это могло случиться?
Так вопрошал себя Вена, лежа навзничь на дне лодки, медленно скользившей по ленивому в этих местах течению.
Ответом были только две большие слезы, скатившиеся у него по лицу,— у него, который, кроме как от давних отеческих, правда, чуть не сворачивавших голову, подзатыльников, в жизни не плакал ни от чего, а тем более от причин, так сказать, чисто моральных.
Тут-то Вена и понял, до чего плохо его дело, и рассудил, что ничего иного ему не остается, кроме — камень на шею, да в омут, и поделом! Как собаке — а он сегодня играл хуже собаки и сорвал верную победу в матче на Кубок благотворительности. Нет, он обязан так поступить, чтоб не видеть завтрашних газет со злорадствующими спортивными рубриками...
Но сделает он это не раньше, чем еще раз повидает Тинду и не выскажет ей в глаза, что в его гибели виновата она одна.
Да, одна она, хотя Вена и не мог объяснить, почему; чтобы найти ответ, он должен был сесть.
Потому что смеялась над ним; при каждом голе так страшно смеялась, а когда он взглянул на веранду, сделала вид, будто и понятия не имеет о том, что идет игра на Кубок Моуровой благотворительности; или потому, что она совсем не смотрела на него, а в этом он должен был признаться себе, если хотел быть честным. Прежде глаз с него не спускала, хотя бы битва за мяч шла далеко от него, на половине соперника, а он горел нетерпением, чтобы борьба перекинулась сюда, к нему, чтобы он мог еще и еще раз доказать неприкосновенность своих ворот и слышать ее громкое, перекрывающее весь шум «Отлично, Вена!».
Если б он был честен сам с собой, если б умел понять себя, признал бы, что в моменты самого страшного своего унижения и глубочайшего позора его охватила страстная тоска по ней, именно тогда, когда она навеки исчезла в неоглядных далях, когда он, изгой, отверженный^ утратил под ногами даже ту пядь земли в воротах «Патриция», стоя на которой как бы приближен был к ее касте.
Теперь все кончено; он не может даже вернуться к мистеру Моуру, к обязанностям его личного секретаря; конец урокам английского языка, который он так усердно изучал по приказу американца, чтобы последовать за ним в Америку, как тот ему обещал, и быть постоянно вблизи от Тинды, если б она стала женой Моура. Всему конец, и собственно — к чему еще медлить на земле! В самом деле, не остается ничего иного...
Вена встрепенулся, схватил шест, повернул плоскодонку и поспешно поплыл обратно, уже в полной темноте, защитой высоких берегов острова.
Позади него, на базилике в Карлине, прозвонили исчерню; Вена повернул лодку направо, в лагуны, проплыл но самой узкой протоке, над омутом, который будет местом его упокоения. Он уже так примирился с этой мыслью, что даже не почувствовал озноба. Здесь он будет хорошо укрыт, вряд ли его найдут, даже если им придет в голову искать его здесь, и пускай спортивные обозреватели пишут завтра, что хотят.
Когда он выбрался из протоки на реку, пришлось выждать немного, прежде чем плыть дальше. Облака над Страговом поредели, сквозь них пробилось еще столько бледного света, что его отразили все окна на фасаде Града, в то время как склоны холмов на противоположной стороне уже совсем утонули в ночном мраке.
Отсюда, с простора реки, более светлой, чем сам источник света на западе, еще четко различались все окружающие детали, от плотины, словно прочертившей тушью линию поперек реки, до кустиков травы на высоком берегу «Папирки». Но длилось это недолго — запад ослабел, угас, фасад Града, только что окинутый светом, потемнел и исчез из виду, и наступила такая темнота, глубже которой не могла бы пожелать себе и полночь.
Но тренированному глазу Вены хватило последних мгновений света, чтобы заметить единственное живое существо на всем видимом пространстве: то был его собственный родитель, сидевший в укрытии под берегом, там, где должен был причалить Вена, если не хотел, чтоб его видел кто-либо из обитателей «Папирки». Отец поджидал его.
В данном случае лучше было Вене продолжать плыть, будто никакого старика там и нету, и изобразить крайнее удивление при встрече.
Однако старый Незмара не дал ему для этого времени. Не успел Вена приблизиться на расстояние окрика, как уже расслышал тихую брань родителя. Первыми словами, которые он четко разобрал, были:
— Эй ты, слива зеленая! Думаешь, не видел я, как ты по течению ползешь? Да в мешке у меня сигарки и сахарин, потому и не мог я тебя окликнуть, а как шел восьмой час, то пришлось мне вернуться на Коронную, влезть в воду и перейти вброд, чтоб вовремя на работу явиться. Ну, чего не причаливаешь, голова?
Вена действительно колебался и подплывал к берегу как можно медленнее, едва старик дотянулся до носа лодки и в руках у него звякнул обрывок цепи, как тотчас прогремело его зловещее: «Мор те в глотку» — самое страшное из его проклятий, к какому он прибегал лишь в самые критические моменты.
Он так резко дернул лодку, что наполовину вытащил ее на песок, и готов был уже накинуться на сына, да вдруг подумал — если парень отколол какую-нибудь мерзкую шутку с контрабандой и сознательно поставил отца под угрозу опоздания, значит, есть у него серьезная причина для такого образа действий.
— Тебе чего тут надо? — шепотом спросил он сына, так они переговаривались во время экспедиций, при которых лучше всего было обходиться без свидетелей.— Хочешь лишить меня куска хлеба, знаешь ведь, милостивый пан запретил тебе появляться на «Па-пирке», не то выгонит меня с позором?
— Нынче мне необходимо тут быть, хотя бы мне руку отрубили!
Болезненный тон Вацлава приоткрыл старику частицу того, что делалось в душе сына.
— А и напортачил ты нынче, Вена, я прямо удрал от сраму. Позор-то тебе кричали, да это и на меня падало, знают ведь, что ты мой сын!
— Батя, не говорите так, такого сраму вам больше не будет, на поле меня больше не увидят, клянусь вам!
— Сказал бы я тебе, в чем причина, кабы тебя черти не брали, стоит об этом заикнуться. Я, понимаешь, все время примечал за тобой, так что и могу сказать, где твои гляделки были, когда вам пенальти вкатили: наверх ты пялился, на веранду, на роскошное панство, господи Иисусе, а мяч-то у тебя промеж ног и пролетел.
Старый Незмара говорил со злобной насмешкой, как мог бы говорить болельщик «Патриция» бывшему «сухому» вратарю; и Вена, заключив из этого, какую ненависть должны питать к нему его друзья, когда-то столь им восхищавшиеся, еще пуще ожесточился сам против себя, и прыжок в омут показался ему уже осуществленным делом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112
Но в первом тайме он пропустил еще два гола, во втором — еще один, а всего четыре; то есть ровно столько, сколько раз противник бил по его воротам.
Как это случилось? Как это могло случиться?
Так вопрошал себя Вена, лежа навзничь на дне лодки, медленно скользившей по ленивому в этих местах течению.
Ответом были только две большие слезы, скатившиеся у него по лицу,— у него, который, кроме как от давних отеческих, правда, чуть не сворачивавших голову, подзатыльников, в жизни не плакал ни от чего, а тем более от причин, так сказать, чисто моральных.
Тут-то Вена и понял, до чего плохо его дело, и рассудил, что ничего иного ему не остается, кроме — камень на шею, да в омут, и поделом! Как собаке — а он сегодня играл хуже собаки и сорвал верную победу в матче на Кубок благотворительности. Нет, он обязан так поступить, чтоб не видеть завтрашних газет со злорадствующими спортивными рубриками...
Но сделает он это не раньше, чем еще раз повидает Тинду и не выскажет ей в глаза, что в его гибели виновата она одна.
Да, одна она, хотя Вена и не мог объяснить, почему; чтобы найти ответ, он должен был сесть.
Потому что смеялась над ним; при каждом голе так страшно смеялась, а когда он взглянул на веранду, сделала вид, будто и понятия не имеет о том, что идет игра на Кубок Моуровой благотворительности; или потому, что она совсем не смотрела на него, а в этом он должен был признаться себе, если хотел быть честным. Прежде глаз с него не спускала, хотя бы битва за мяч шла далеко от него, на половине соперника, а он горел нетерпением, чтобы борьба перекинулась сюда, к нему, чтобы он мог еще и еще раз доказать неприкосновенность своих ворот и слышать ее громкое, перекрывающее весь шум «Отлично, Вена!».
Если б он был честен сам с собой, если б умел понять себя, признал бы, что в моменты самого страшного своего унижения и глубочайшего позора его охватила страстная тоска по ней, именно тогда, когда она навеки исчезла в неоглядных далях, когда он, изгой, отверженный^ утратил под ногами даже ту пядь земли в воротах «Патриция», стоя на которой как бы приближен был к ее касте.
Теперь все кончено; он не может даже вернуться к мистеру Моуру, к обязанностям его личного секретаря; конец урокам английского языка, который он так усердно изучал по приказу американца, чтобы последовать за ним в Америку, как тот ему обещал, и быть постоянно вблизи от Тинды, если б она стала женой Моура. Всему конец, и собственно — к чему еще медлить на земле! В самом деле, не остается ничего иного...
Вена встрепенулся, схватил шест, повернул плоскодонку и поспешно поплыл обратно, уже в полной темноте, защитой высоких берегов острова.
Позади него, на базилике в Карлине, прозвонили исчерню; Вена повернул лодку направо, в лагуны, проплыл но самой узкой протоке, над омутом, который будет местом его упокоения. Он уже так примирился с этой мыслью, что даже не почувствовал озноба. Здесь он будет хорошо укрыт, вряд ли его найдут, даже если им придет в голову искать его здесь, и пускай спортивные обозреватели пишут завтра, что хотят.
Когда он выбрался из протоки на реку, пришлось выждать немного, прежде чем плыть дальше. Облака над Страговом поредели, сквозь них пробилось еще столько бледного света, что его отразили все окна на фасаде Града, в то время как склоны холмов на противоположной стороне уже совсем утонули в ночном мраке.
Отсюда, с простора реки, более светлой, чем сам источник света на западе, еще четко различались все окружающие детали, от плотины, словно прочертившей тушью линию поперек реки, до кустиков травы на высоком берегу «Папирки». Но длилось это недолго — запад ослабел, угас, фасад Града, только что окинутый светом, потемнел и исчез из виду, и наступила такая темнота, глубже которой не могла бы пожелать себе и полночь.
Но тренированному глазу Вены хватило последних мгновений света, чтобы заметить единственное живое существо на всем видимом пространстве: то был его собственный родитель, сидевший в укрытии под берегом, там, где должен был причалить Вена, если не хотел, чтоб его видел кто-либо из обитателей «Папирки». Отец поджидал его.
В данном случае лучше было Вене продолжать плыть, будто никакого старика там и нету, и изобразить крайнее удивление при встрече.
Однако старый Незмара не дал ему для этого времени. Не успел Вена приблизиться на расстояние окрика, как уже расслышал тихую брань родителя. Первыми словами, которые он четко разобрал, были:
— Эй ты, слива зеленая! Думаешь, не видел я, как ты по течению ползешь? Да в мешке у меня сигарки и сахарин, потому и не мог я тебя окликнуть, а как шел восьмой час, то пришлось мне вернуться на Коронную, влезть в воду и перейти вброд, чтоб вовремя на работу явиться. Ну, чего не причаливаешь, голова?
Вена действительно колебался и подплывал к берегу как можно медленнее, едва старик дотянулся до носа лодки и в руках у него звякнул обрывок цепи, как тотчас прогремело его зловещее: «Мор те в глотку» — самое страшное из его проклятий, к какому он прибегал лишь в самые критические моменты.
Он так резко дернул лодку, что наполовину вытащил ее на песок, и готов был уже накинуться на сына, да вдруг подумал — если парень отколол какую-нибудь мерзкую шутку с контрабандой и сознательно поставил отца под угрозу опоздания, значит, есть у него серьезная причина для такого образа действий.
— Тебе чего тут надо? — шепотом спросил он сына, так они переговаривались во время экспедиций, при которых лучше всего было обходиться без свидетелей.— Хочешь лишить меня куска хлеба, знаешь ведь, милостивый пан запретил тебе появляться на «Па-пирке», не то выгонит меня с позором?
— Нынче мне необходимо тут быть, хотя бы мне руку отрубили!
Болезненный тон Вацлава приоткрыл старику частицу того, что делалось в душе сына.
— А и напортачил ты нынче, Вена, я прямо удрал от сраму. Позор-то тебе кричали, да это и на меня падало, знают ведь, что ты мой сын!
— Батя, не говорите так, такого сраму вам больше не будет, на поле меня больше не увидят, клянусь вам!
— Сказал бы я тебе, в чем причина, кабы тебя черти не брали, стоит об этом заикнуться. Я, понимаешь, все время примечал за тобой, так что и могу сказать, где твои гляделки были, когда вам пенальти вкатили: наверх ты пялился, на веранду, на роскошное панство, господи Иисусе, а мяч-то у тебя промеж ног и пролетел.
Старый Незмара говорил со злобной насмешкой, как мог бы говорить болельщик «Патриция» бывшему «сухому» вратарю; и Вена, заключив из этого, какую ненависть должны питать к нему его друзья, когда-то столь им восхищавшиеся, еще пуще ожесточился сам против себя, и прыжок в омут показался ему уже осуществленным делом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112