Сейчас он видел Тинду в ее страшном унижении куда яснее, чем наяву,— по крайней мере, он только теперь разглядел то, что, в волнении тех минут, от него ускользнуло. И он таращил глаза до боли в уголках век, чтоб полнее охватить взглядом сцену, которую с тех пор легче прочих вызывал в памяти. Бессчетно раз мысленно брал он на руки Тинду, в одной красной косынке на волосах, а она сначала сопротивлялась, а потом прижималась к нему как можно теснее, укрываясь от его же глаз; снова и снова переносил он ее на берег и видел, как она закутывается в отцовский кожух, до которого ей, однако, пришлось пробежать три шага.
Вспоминая эти три шага, Вацлав чуть ли не до крови искусал себе пальцы; сцену освещала только луна, но именно при таком освещении тем четче врезался образ Тинды в его зрительную память. И тогда Вацлав понял великий гнев Тинды, с каким она кричала на него.
Для этого юного Милона Карлинского атлетического клуба, установившего последний рекорд в тяжелой атлетике, у которого от постоянных тренировок выступили мышцы даже на лбу, женщины до сих пор были ничем.
Он избегал их, подчиняясь первейшему правилу своего трудоемкого спорта.
Дочерей фабриканта Уллика он знал достаточно, чтобы здороваться с ними,— и здоровался с демонстративной гордостью человека низшего круга, над которой так часто зубоскалили и насмехались, особенно над уличным шиком его костюма, который он, впрочем, нередко сменял на старый кожух отца-сторожа. О барышнях же Вацлав знал разве только, что одна блондинка, а другая брюнетка, и что блондинка старше него, и она-то и есть та певица, чей голос иногда слышался по всему острову; правда, ее вокальные упражнения не имели никакой цены в глазах Вацлава, абсолютно лишенного слуха.
И вот теперь он многое узнал о барышне Тинде, а тем самым о ней как о женщине; то был психологический момент, вызывавший навязчивое представление, жертвой которого и стал этот девственный тяжелоатлет.
Осознав ошеломляющую разницу между ее роскошными, шелестящими, ароматными туалетами, ее великолепными, всегда белыми шляпами — и этой нагой фигурой, подбегавшей к старому кожуху, когда луна вычертила всю пластику мышц ее тела, Вацлав задохнулся от хищного счастья узнать оборотную сторону этой медали; он испытывал нечто вроде чувства собственности на нее и не без злорадства вспоминал о том, как надменно и небрежно отвечала она на его приветствия.
Какой контраст между этим демонстративным холодом и нежным теплом ее грудей, прижатых к его горлу, когда он держал ее на руках! Как по-детски плакала она на его плече, дрожа от ужаса и стыда!
Любая из этих подробностей, которыми он вновь и вновь упивался, служила неопровержимым доказательством того, что на этом не могло все кончиться, что неизбежно какое-то продолжение.
Теперь, размышлял молодой Незмара под утро той сумасшедшей ночи, теперь последует лишь одно: барышня Тинда — уж как она там преодолеет девичий стыд, это ее дело,— расскажет обо всем отцу, и тот сделает все, что нужно, чтобы напомнить ему, Вацлаву, в чем состоит его долг. Таково ведь обыкновение в их кругах!
Быть может, императорский советник призовет Вацлава к себе в кабинет, сначала поблагодарит за героическое спасение дочери в обстановке, щекотливость которой нет нужды объяснять. Необходимо, однако, указать ему, молодому Незмаре, на некое обязательство, которого он, правда, на себя не брал, но которое, после его рыцарского поступка, становится его естественным долгом. Ибо, вырвав барышню из рук бесчестных злодеев, он, Незмара, застал ее — конечно, без всякого умысла,— в таком виде, что она скомпрометирована. Это уж точно, и притом скомпрометирована именно им, Вацлавом Незмарой, сапристи! А посему нет нужды напоминать ему, порядочному молодому человеку, чего от него ожидают...
С этой воображаемой речью пана Уллика и уснул молодой Незмара на своих бревнах, уткнувшись лицом в отцовский кожух и вдыхая следы сладкого аромата тела Тинды.
Ничего подобного, естественно, на деле не произошло; ни словечка! Вообще не было ничего, что хоть как-то относилось бы к страшному событию той ночи. Разве что одна из служанок, участниц ночного купанья Тинды, пробегавшая по двору мимо Вацлава, прыснула в кулак и умчалась, озорно оглянувшись. А за аркой его поджидала горничная и торопливо прошептала:
— Никому ни слова, пан Незмара, если что — так барышня просто тонула, и вы ее вытащили!
Тинду он не видел несколько дней. Настала дождливая погода, и он не мог бы с ней встретиться, даже если б нарочно ее выслеживал.
В конце концов он прибегнул и к этому средству, сам не зная, зачем. Наверное, чтобы отомстить, как думал он раньше.
Но вот увидел ее наконец, поздоровался — а она поблагодарила совсем по-старому, и смотрела мимо! На лице ее — ни намека на румянец, зато сам молодой атлет — он это чувствовал — густо покраснел от нежданного разочарования.
И еще три-четыре раза барышне удавался такой отчужденный вид.
Незмара, охваченный горячкой, подстерегал ее на дорогах, коварно появлялся сбоку, из-за угла, так что ей волей-неволей приходилось замечать его. Взгляд ее выражал в таких случаях крайнее неудовольствие. Но однажды по лицу молодого человека, багровому от смущения, которое он силился одолеть, Тинда прочитала нечто такое, что тотчас изменила свое поведение. Не ответив на его привет, она подала ему руку — дело было в скверике, по дороге к теннисному корту,— и бросила:
— Рада видеть вас, пан... пан Вацлав!
Ударь она его по лицу своей белой ручкой, затянутой в тончайшую нитяную перчатку, не могла бы оскорбить глубже, чем назвав его служебным именем отца-сторожа.
— Моя фамилия — Незмара, барышня Уллико-ва! — прохрипел Вацлав.
— Вот как! Но вы же не обиделись на то, что я назвала вас по имени, мы ведь выросли по соседству! — произнесла она так легко, словно они беседовали еще только вчера, а не вообще впервые за все время, что росли рядом; только она — в доме-торте окнами на улицу, а он — среди хлама на задах фабрики. Впрочем, он догадался — Вацлавом она назвала его просто потому, что действительно не знала его фамилии.
Тинда смотрела ему в глаза прямым твердым взглядом, к какому прибегала только наедине с кем-либо и от какого кровь бросалась в лицо даже куда более обстрелянным молодым людям.
А так как в жилах карлинского рекордсмена крови было больше, чем у любого другого, и был он вовсе не обстрелян, то лицо его на глазах заливала густая краска.
Тинда не могла оторвать взгляда от единственной части его лица — ото лба.
У Вацлава была бычья шея — но и лоб бычий! Его перерезали три параллельные — не морщины, а толстые складки кожи, которые дружно прогибались над переносицей, образуя довольно глубокую ямку на этом лбу, выпуклом не от формы лобной кости, а от мышечной массы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112