Выбрали пароход «М. Фаянс», который отходил под вечер от варшавской пристани.
Была осень, но вечер выдался теплый. Для начала Анджей притаился в общей каюте, облюбовал уголок, положил там рюкзак, а когда пароход, хлопая лицами и борясь с сильным в эту пору года течением, оставил Варшаву позади, вышел на палубу и сел на одну из боковых скамеек. Постепенно темнело. Река была бурой, местами вспененной. С обеих сторон тянулись низкие берега, покрытые порыжелым ракитником. Деревья виднелись вдали — порой высокий тополь,— но строений не было видно, они отодвинулись на такое расстояние от реки, что с парохода не заметно было даже крыш.
Вопрос: какая жизнь настоящая? — относился, разумеется, не к этим безлюдным берегам, которые, казалось, бесстрастно дремали испокон веков, а к тому, что творилось на пристани и на пароходе. Впрочем, все, что громоздилось и пыжилось на пристани, здесь, на пароходе, забивалось в какие-то тайники, скрытые от глаз обыкновенного пассажира.
Наконец все успокоилось и утряслось. Утряслось настолько, что пассажиры, и экипаж, и буфетчица, — похожая на буфетчицу, которая описана Богушевской,— все попрятались в углах и закоулках парохода. Вокруг стало так пусто, что Анджей почувствовал себя одиноким.
Давно уже он не испытывал подобного чувства. Все пережитое им по возвращении из Пустых Лонк после разгрома было сплошной гонкой. Он чувствовал себя белкой, крутящейся в колесе, причем три года, почти три года. Анджей с удивлением оглядывался назад: в самом деле три года. Жизнь мчалась с лихорадочной быстротой, точно все время играли в игры — колечко или в кошки-мышки, где фантами были человеческие жизни. И все же ощущать, что ты еще существуешь, очень помогала эта игра, сопровождающаяся выстрелами.
Но теперь, по мере того, как пароход уходил все дальше вверх по течению и все плотнее становился ранний и мглистый осенний сумрак, те дела стушевывались. Они словно спадали с его души, как опадает с деревьев листва — впрочем, так же не сразу.
Анджей мерз, но спускаться в каюту не хотелось, ибо ему как-то пришлись по вкусу собственные мысли и хотелось задержать их подольше, насытиться ими. А заодно насладиться и тем открытием, которое теперь ощущал подспудно, но безошибочно. Лишь сейчас он смог убедиться, как сильно изменился за эти три года, как возмужал.
Глядя — отсюда, с реки — на пережитое в Пустых Лонках, Анджей растроганно улыбался, но и немного жалел себя. Он был наивным щенком: полагал, что властен в какой-то мере определять направление собственной жизни. Это оказалось опаснейшим самообольщением.
То, что произошло с ним в течение минувших трех лет,— он всегда вел счет с момента исчезновения отца на шоссе, хотя «все» началось, собственно говоря, еще раньше, — било его по голове и даже не давало опомниться. Ему казалось, что щека, рассеченная кучерским кнутом на шоссе под Сохачевом, и сегодня горит так же, как PI В первый день, и что — совсем как заведенную юлу — кнут этот подгоняет его и заставляет кружить, неустанно кружить, не оставляя времени на осмысление своих переживаний и чувств. И когда он оглядывался сейчас на себя тогдашнего, в Пустых Лонках, ему хотелось смеяться над этой наивной верой, будто он сможет вести какую-то там «собственную» жизнь.
По обоим берегам тянулись густые заросли лозы. В это время года густая листва лозняка приобретала темно-желтый, коричневый в тени, цвет. Деревья и кусты казались выкованными из жести или из меди. Они покрывали прибрежную полосу земли бесконечным валом. Туман, поднимавшийся с близлежащих лугов, тут же за зарослями густел, образуя тонкую голубоватую завесу, простиравшуюся вокруг.
Мглисто-голубые и золотистые просторы, погруженные в глубокую осеннюю тишину — ее лишь подчеркивало постукивание пароходных колес,— выглядели совершенно необитаемыми. Не то чтобы покинутыми жителями или каким-то образом лишенными их, нет, казалось, они погрузились в такой глубокий, крепкий сон, чго исключалось всякое проявление жизни. Не видно было ни труб над крышами, ни дыма между широкими полосами лесов, которые угадывались за голубоватой завесой.
Это сонное молчание убаюкивало Анджея, но не усыпляло. Успокаивало его, словно обнажая всю тщетность его тревог, усилий и беспокойства, а одновременно будило мысль, и постепенно все пережитое увиделось ему в какой-то отдаленной и более широкой перспективе. Начал он с раздумья: где же искать настоящую жизнь? Мысль эта как бы разветвилась и повернула его к прошлому. Он понимал, что сон — это не жизнь. Но действительно ли это сон?
То был самообман — сейчас он понимал это. Смотрел на заросли лозы и не мог проникнуть взглядом сквозь их медное дно. Что-то там происходило, что-то — прежде всего — таилось. Но объяснить себе это он не мог.
Все, что он делал до сих пор в Варшаве, скорее казалось сейчас чем-то незначительным, чем-то вроде спора на пари, и при этом весьма ничтожное. Поймают — не поймают, ведь это не имело никакого значения. Так же как и тайные университетские занятия: лекции в частных домах и философия, которую им читали профессора и которая была в явном противоречии с той наукой,
что преподавали ему варшавская улица, варшавский рынок или варшавские предместья. Время, потраченное на эти занятия, казалось ему потерянным временем. И вместе с тем заполненным каким-то материалом — заменителем, войлоком или чем-то в этом роде, не имеющим никакой ценности перед лицом непреложных фактов.
Такими фактами было продвижение немецкой армии. Занятый Киев и форсированный Днепр. Это были не победы, но триумфы. Анджей задумался, почему эти триумфы оставили его абсолютно
равнодушным, при этом равнодушным к единственно возможному в данный момент исходу: ведь решается судьба уже не государства, а целого народа. Цель немцев теперь ясна. Осталось только подождать, что даст последний, решающий бой.
И кто знает, может быть, молчание этих берегов заключает в себе примирение с судьбой, ожидание окончательного расчета, полного растворения в небытии?
Туман и сумрак сгущались. Становилось все темнее, но Анджей тешил себя надеждой, что вот-вот выглянет месяц. Из этой мглы и монотонной тишины возник невысокий худощавый человек и опустился на скамью рядом с Анджеем. Он был еще не старый, но изможденный и тощий. Анджей вздохнул — разговаривать не хотелось. Но человечек после минутного молчания решительно начал:
— Вы едете в Демблин?
— Нет. В Пулавы.
— Ага. В Пулавы.
Человек, по-видимому, ждал, что Анджей задаст вопросе «А вы?» Но Анджей молчал, и тогда он сам пояснил:
— А я дальше, за Казимеж, в Петравин.
Анджей считал, что обязан поддержать этот разговор.
— А далеко это — Петравин?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170
Была осень, но вечер выдался теплый. Для начала Анджей притаился в общей каюте, облюбовал уголок, положил там рюкзак, а когда пароход, хлопая лицами и борясь с сильным в эту пору года течением, оставил Варшаву позади, вышел на палубу и сел на одну из боковых скамеек. Постепенно темнело. Река была бурой, местами вспененной. С обеих сторон тянулись низкие берега, покрытые порыжелым ракитником. Деревья виднелись вдали — порой высокий тополь,— но строений не было видно, они отодвинулись на такое расстояние от реки, что с парохода не заметно было даже крыш.
Вопрос: какая жизнь настоящая? — относился, разумеется, не к этим безлюдным берегам, которые, казалось, бесстрастно дремали испокон веков, а к тому, что творилось на пристани и на пароходе. Впрочем, все, что громоздилось и пыжилось на пристани, здесь, на пароходе, забивалось в какие-то тайники, скрытые от глаз обыкновенного пассажира.
Наконец все успокоилось и утряслось. Утряслось настолько, что пассажиры, и экипаж, и буфетчица, — похожая на буфетчицу, которая описана Богушевской,— все попрятались в углах и закоулках парохода. Вокруг стало так пусто, что Анджей почувствовал себя одиноким.
Давно уже он не испытывал подобного чувства. Все пережитое им по возвращении из Пустых Лонк после разгрома было сплошной гонкой. Он чувствовал себя белкой, крутящейся в колесе, причем три года, почти три года. Анджей с удивлением оглядывался назад: в самом деле три года. Жизнь мчалась с лихорадочной быстротой, точно все время играли в игры — колечко или в кошки-мышки, где фантами были человеческие жизни. И все же ощущать, что ты еще существуешь, очень помогала эта игра, сопровождающаяся выстрелами.
Но теперь, по мере того, как пароход уходил все дальше вверх по течению и все плотнее становился ранний и мглистый осенний сумрак, те дела стушевывались. Они словно спадали с его души, как опадает с деревьев листва — впрочем, так же не сразу.
Анджей мерз, но спускаться в каюту не хотелось, ибо ему как-то пришлись по вкусу собственные мысли и хотелось задержать их подольше, насытиться ими. А заодно насладиться и тем открытием, которое теперь ощущал подспудно, но безошибочно. Лишь сейчас он смог убедиться, как сильно изменился за эти три года, как возмужал.
Глядя — отсюда, с реки — на пережитое в Пустых Лонках, Анджей растроганно улыбался, но и немного жалел себя. Он был наивным щенком: полагал, что властен в какой-то мере определять направление собственной жизни. Это оказалось опаснейшим самообольщением.
То, что произошло с ним в течение минувших трех лет,— он всегда вел счет с момента исчезновения отца на шоссе, хотя «все» началось, собственно говоря, еще раньше, — било его по голове и даже не давало опомниться. Ему казалось, что щека, рассеченная кучерским кнутом на шоссе под Сохачевом, и сегодня горит так же, как PI В первый день, и что — совсем как заведенную юлу — кнут этот подгоняет его и заставляет кружить, неустанно кружить, не оставляя времени на осмысление своих переживаний и чувств. И когда он оглядывался сейчас на себя тогдашнего, в Пустых Лонках, ему хотелось смеяться над этой наивной верой, будто он сможет вести какую-то там «собственную» жизнь.
По обоим берегам тянулись густые заросли лозы. В это время года густая листва лозняка приобретала темно-желтый, коричневый в тени, цвет. Деревья и кусты казались выкованными из жести или из меди. Они покрывали прибрежную полосу земли бесконечным валом. Туман, поднимавшийся с близлежащих лугов, тут же за зарослями густел, образуя тонкую голубоватую завесу, простиравшуюся вокруг.
Мглисто-голубые и золотистые просторы, погруженные в глубокую осеннюю тишину — ее лишь подчеркивало постукивание пароходных колес,— выглядели совершенно необитаемыми. Не то чтобы покинутыми жителями или каким-то образом лишенными их, нет, казалось, они погрузились в такой глубокий, крепкий сон, чго исключалось всякое проявление жизни. Не видно было ни труб над крышами, ни дыма между широкими полосами лесов, которые угадывались за голубоватой завесой.
Это сонное молчание убаюкивало Анджея, но не усыпляло. Успокаивало его, словно обнажая всю тщетность его тревог, усилий и беспокойства, а одновременно будило мысль, и постепенно все пережитое увиделось ему в какой-то отдаленной и более широкой перспективе. Начал он с раздумья: где же искать настоящую жизнь? Мысль эта как бы разветвилась и повернула его к прошлому. Он понимал, что сон — это не жизнь. Но действительно ли это сон?
То был самообман — сейчас он понимал это. Смотрел на заросли лозы и не мог проникнуть взглядом сквозь их медное дно. Что-то там происходило, что-то — прежде всего — таилось. Но объяснить себе это он не мог.
Все, что он делал до сих пор в Варшаве, скорее казалось сейчас чем-то незначительным, чем-то вроде спора на пари, и при этом весьма ничтожное. Поймают — не поймают, ведь это не имело никакого значения. Так же как и тайные университетские занятия: лекции в частных домах и философия, которую им читали профессора и которая была в явном противоречии с той наукой,
что преподавали ему варшавская улица, варшавский рынок или варшавские предместья. Время, потраченное на эти занятия, казалось ему потерянным временем. И вместе с тем заполненным каким-то материалом — заменителем, войлоком или чем-то в этом роде, не имеющим никакой ценности перед лицом непреложных фактов.
Такими фактами было продвижение немецкой армии. Занятый Киев и форсированный Днепр. Это были не победы, но триумфы. Анджей задумался, почему эти триумфы оставили его абсолютно
равнодушным, при этом равнодушным к единственно возможному в данный момент исходу: ведь решается судьба уже не государства, а целого народа. Цель немцев теперь ясна. Осталось только подождать, что даст последний, решающий бой.
И кто знает, может быть, молчание этих берегов заключает в себе примирение с судьбой, ожидание окончательного расчета, полного растворения в небытии?
Туман и сумрак сгущались. Становилось все темнее, но Анджей тешил себя надеждой, что вот-вот выглянет месяц. Из этой мглы и монотонной тишины возник невысокий худощавый человек и опустился на скамью рядом с Анджеем. Он был еще не старый, но изможденный и тощий. Анджей вздохнул — разговаривать не хотелось. Но человечек после минутного молчания решительно начал:
— Вы едете в Демблин?
— Нет. В Пулавы.
— Ага. В Пулавы.
Человек, по-видимому, ждал, что Анджей задаст вопросе «А вы?» Но Анджей молчал, и тогда он сам пояснил:
— А я дальше, за Казимеж, в Петравин.
Анджей считал, что обязан поддержать этот разговор.
— А далеко это — Петравин?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170