— Снова возвращение в технике к Гизу,— равнодушно ответил Бронек.
— Тебя интересует техника рисунка? — Анджей пожал плечами.
— А почему бы и нет? Это лучше чего-нибудь другого.
— Восхищаюсь твоей силой воли.
— А может быть, это именно слабость? Снова выпили по рюмке «крови».
— Видишь ли,— Бронек впервые заговорил о том, замкнутом, мире,— видишь ли, там, несмотря ни на что, есть жизнь. А помнишь, что я сказал когда-то, когда Губерт купался в Висле? Как можно решиться на самоубийство перед лицом жизни?
Анджей вдруг взял Бронека за руку.
— Послушай, что я скажу тебе,— он внимательно посмотрел на него,— оставайся. Не возвращайся туда ни завтра, ни потом Мы тебе поможем.
Бронек рассмеялся.
— Ты, как всегда, наивен, Анджей. К сожалению, я вернусь туда, это решено.
А спустя минуту добавил:
— И неизвестно только, приду ли я к вам сюда еще когда-нибудь.
Тут вошла панна Текла с известием, что кто-то спрашивает Анджея.
— Может, это Губерт? — спросила Геленка.
— Нет, не Губерт.
— Жаль, охотно бы с ним повидался,— сказал Бронек. Когда Анджей вышел, Геленка спросила:
— Зачем ты хочешь вернуться в гетто?
— Там мои родители.
— Ты хорошо знаешь, что твое присутствие родителям не поможет,— с присущей ей жестокостью сказала Геленка.
— Возможно. Но мне кажется, что я должен там быть.
— Ты совсем не похож на еврея, как говорят теперь,— скавала Геленка.— И спрятать тебя будет совсем нетрудно.
— У меня не еврейский нос?
— У тебя и характер не еврейский.
— Вот наконец-то сказано самое главное. Значит, у евреев какой-то особенный характер?
— Ну, знаешь...— вспылила Геленка.
— Так вот. Именно потому, что ты находишь мой характер не еврейским, я и должен вернуться в гетто. Ясно?
— Не совсем. Даже вовсе не ясно. Чертовски темно.
— Своими словами ты подтвердила, что я еврей, что мне следует идти туда, где все евреи, и дело с концом.
Геленка положила руку ему на плечо.
— Знаешь,— сказала она,— прежде ты всегда был такой рассудительный, я полюбила тебя за твой ум. Вот я психопатка, тебе хорошо это известно. А теперь ты вдруг впал в истерику.
— Побудь в таком окружении, как я, несколько месяцев, и посмотрим, не спятишь ли ты окончательно.
— Так мы и хотим вырвать тебя из этого окружения.
— О нет, извините. Хоть у меня и не еврейский характер...
— Истерик!
— ...но там я почувствовал себя евреем. Должна же быть на свете какая-то солидарность.
— Ты прекрасно можешь быть солидарным поляком.
— Это не так просто, как кажется. Тебе никогда не приходилось решать подобные вопросы. Я дочь пекаря... /"*** — Сова, которая была дочкой пекаря...
— Не паясничай.
— Но ведь это не я, это Офелия так говорит: «Сова, которая была дочкой пекаря...»
— Непонятен мне этот намек.
— Не понимаешь, что ты сова? — сказал Бронек и поцеловал ее.
— Я вижу, ты не хочешь разговаривать серьезно. Они выпили еще по рюмке душистого вина. Бронек посуровел.
— Видишь ли, я не могу разговаривать серьезно. Любой серьезный разговор сейчас не был бы ни занятен, ни даже серьезен.
Он был бы трагичен. Я не сомневаюсь, что это моя последняя встреча с тобой. И я как раз хотел просить тебя, чтобы мы не разговаривали ни на какие серьезные темы. То есть можем говорить о самом главном: о живописи.
— Ты идиот,— беззлобно сказала Геленка.— Тут мир рушится, а ты заявляешь, что самое главное в мире — живопись. Право, ты меня удивляешь.
— Видишь ли, с миром дело обстоит так, что сколько бы раз он ни рушился, все равно потом снова восстановится. Важны не дома, не школы, не музеи. Важнее всего — человек. А такой человек, как я, полнее всего выражает себя в живописи. Надо, чтобы человек выражал себя как можно более полно. И если я исчезну, то живопись не исчезнет. Вот в чем мой оптимизм.
— Довольно банальный оптимизм,— состроила гримасу Геленка.
— Разумеется, это не ново, зато утешительно. Не очень большое, но все-таки утешение. А ты отнимаешь его у меня.
— Значит, я должна тебе поддакивать? Ты стоишь на пороге самого страшного, а я должна говорить: «Да, Бронек, ты прав, на свете нет ничего важнее живописи».
— Можешь этого не говорить. Достаточно, если ты согласишься со мной.
— Дорогой мой,— Геленка поморщилась,— как могу я с тобой согласиться? Я просто не хочу, чтобы ты умирал.
— Поверь,— с улыбкой сказал Бронек,— мне чертовски не хочется умирать. Поэтому я и не покончил самоубийством.
— Как это?
— Родители мои покончили с собой. Это ложь, что мне надо возвращаться к ним. Я должен вернуться к другим.
— Как это не покончил с собой?..
— Так я сказал когда-то Алеку и Губерту, Анджея тогда с нами не было. Я сказал: «Как можно совершить самоубийство перед лицом жизни?»
— Что значит твоя жизнь?
— Видишь ли, я не хочу продать ее дешево.
— Не понимаю.
— Нравятся тебе мои рисуночки?
— Нравятся, ну и что же?
— Видишь ли, я не просто приношу к вам мои рисуночки. В этих рисуночках я уношу кое-что в гетто. Для евреев.
— Продовольствие?
— Нет, не продовольствие.
— А что же?
— Ничего! Больше мы об этом не будем говорить.
Он поцеловал ее. Но Геленка вырвалась из его рук, хоть и исхудавших, но еще очень сильных.
— Что ты замышляешь? Что ты хочешь сделать?
— Это не я. Я ничего не хочу делать. Я хочу жить.
— Но ведь...
— Что? — Бронек снова обнял ее.— Что ты хочешь сказать?
— Ведь...
— Ты хочешь сказать, что там жить невозможно? Что там не жизнь?
— Нет, нет.
— Жизнь — всюду жизнь. Она всегда в цене. Но ты права.
— Я ничего не сказала.
— Но подумала. Ты права. Там жить нельзя. Придется умереть, но не так, как мои родители.
Геленка опять выскользнула из его объятий, отбежала. Ткнула в его сторону пальцем.
— Вы хотите бороться?! — крикнула она.— Вы?!
Бронек догнал ее, обнял, закрыл рот поцелуем. А потом сковал:
— Что тебе пришло в голову? Борьба — это только ваша привилегия, да, ваша, «Роевская» привилегия. И гибнуть — без смысла и без цели — это тоже только вы, поляки... Разве бы я мог, разве бы осмелился посягать на ваши шляхетские, крестьянские и рабочие привилегии? Я, никчемный, еврейский буржуй...
Геленка колотила его кулаками по плечам.
— Пусти!
— Не пущу,— спокойно сказал Бронек,— не пущу.— И добавил бесстрастным голосом: — Презренный еврей хочет изнасиловать сову, дочь пекаря.
II
Когда Анджей вошел к себе в комнату, он в первую минуту не узнал человека, ожидавшего его. Возле кровати в углу стоял высокий и словно закопченный Лилек, переступал с ноги на ногу, и вся его поза выражала, что он готов бежать в любую минуту. Он мял в руках и без того измятую кепку, и губы у него складывались как-то странно, когда он пытался говорить.
— Анджей,— вымолвил он наконец не очень внятно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170