Так же надо было идти по дороге, петлявшей среди старых дубов. Такая старая дубрава и на Украине и здесь — редкость. Януш поглядывал на высокие дубы и восхищался медно-красным оттенком листвы. Свернулась она и скорчилась, а не опадала. В воздухе стояла тишина, и не было ветра, который мог бы ее развеять. Над бурым лесом простиралось небо без единого облачка, темно-сапфировое и очень высокое. Итальянское небо.
Януш постепенно припоминал те ежедневные прогулки между двумя домами его детства. Сколько раз — порой даже по нескольку раз в день — он проделывал этот путь, когда был в Маньковке! Старик Мышинский посылал его к Ройским со всякими пустяками: с запиской к пану Ройскому, чтобы взять в долг сахару или обменять газеты, ибо тех газет, которые читали у Ройских, Мышинский не выписывал.
Пожалуй, он не прошел лесом еще и четверти часа, как уже совсем забыл, где находится и стечению каких удивительных и страшных обстоятельств обязан тем, что оказался здесь, а не между Маньковкой и Молинцами.
Как-то естественно исчезло ощущение времени, словно чьи-то руки сняли с его плеч тяжесть суровой и грустной жизни,— он снова стал молодым Янушем, влюбленным не столько в Ариадну, сколько вообще в весь мир. Молодым Янушем, который шагает лесом из одной усадьбы в другую.
Он тихонько насвистывал мелодию Второго концерта Шопена и даже принялся помахивать в такт рукой, как делал это на прогулках в дни своей юности. Этому он научился на гимназических экскурсиях в Житомире. Тогда все ребята махали так, подражая солдатам. Януш улыбнулся.
Ему было очень хорошо сейчас в лесу. Действительно хорошо. Давно уже он не чувствовал себя таким счастливым. Разумется, это ощущение счастья возникло из того, что кто-то снял с его плеч все тяготы жизни. Снял, как пальто. И уже не было ни жизненного опыта, ни смерти близких, ни всех разочарований, черствости, тревог, Испании. Была только огромная вера и огромная радость, как перед самым отъездом из Молинцов в Одессу. Он повторял про себя:
— Все будет хорошо, вот увидишь, Януш, все будет хорошо. Только в минуты пьянящего душевного покоя он называл
себя по имени: Януш.
А теперь он добавил:
— Все будет хорошо, дорогой.
И еще раз улыбнулся, ибо эта фраза напоминала ему Янека Вевюрского и его безграничную доброту, лучистость глаз, которые потом Януш закрывал собственными руками. Нет, не закрывал, ибо всего этого не было. Еще не было.
Была только горечь молодости, словно горьковатый привкус первого березового листка.
И странно: всей жизни не было. Он избавился от гнетущей тяжести. Шел так легко, так легко, и вовсе не чувствовал усталости. Не думал о том, что должен идти за какими-то бабами: следовал за ними машинально. Но хоть и не ощущалось на плечах тяжести жизни — она существовала вне его и растягивалась между стволами берез и дубов, как гигантское полотнище. Он смотрел теперь на нее всю, на огромную, долгую, как ему казалось, и совершенно бесплодную жизнь, видел ее как нечто единое, и удивило его, что была она столь тяжела, трудна, хоть и не изобиловала творческими усилиями,— была пуста и вместе с тем тяжела, как железо. Может, потому и тяжела, что пуста.
Он даже остановился и присвистнул.
— Боже мой, посмотрите,— сказал он,— вот ведь до чего дошло.
Сколько в этой жизни было хлопот и суеты. А ведь он так старался, чтобы их было как можно меньше. Но с первой минуты жизни... а что было первой минутой его жизни? Конечно, тот момент, когда он увидел Ариадну в белом платье на самом верху лестницы в странной квартире Тарло в Одессе... С первой минуты жизни все у него не складывалось. Все превращалось в проблему, и проблемы эти не решались, а падали нерешенные в пропасть, как искореженные куски железа. И столько лежало на дне его жизни этих вопросов, запутанных и неразрешимых. В сущности, он не знал, зачем женился на Зосе, а еще меньше знал, почему потерял ее. И почему после этой потери все пошло не так, как надо. Нелепые путешествия, во время которых перед глазами стояла улыбка маленькой Мальвинки. Не только нелепость, но и преступление! Те страшные дни в Испании. И смерть Ариадны.
Тут он содрогнулся, ибо жизнь, которая распростерлась перед ним как нечто чужое, безразличное и скучное, вдруг снова стала его собственной жизнью и крепко схватила за горло. Ариадна, лежащая под автомобилем, который бесстыдно изорвал и задрал ей юбку, лежащая в красной луже с открытыми, но уже мертвыми глазами, застывшими, как у застреленного зайца, не могла стать чем-то чужим и далеким. Она настолько глубоко вошла в жизнь Януша, что была неотделима от его «я». Он не мог ее отторгнуть, не мог из-за нее обрести своей невинной молодости, вернуть легкость прогулки между Маньковкой Молинцами. Всюду, где бы он ни шел — хотя бы даже дубравой молодости,— он шел со всеми этими смертями за пазухой.
Один Янек Вевюрский остался где-то в стороне, не торчал в его жизни, как колючка, вонзившаяся в ладонь, и только о нем одном подумал Януш, продолжая шагать, почти с радостью. Он испытывал облегчение оттого, что — разумеется, не в его жизни, а вообще где-то — существовал такой человек, со светлым чубом, голубыми глазами и этим ласковым словом.
— Дорогой,— снова повторил Януш.
И вдруг ржавые дубы, словно по воле волшебного заклятья из «Тысячи и одной ночи», превратились в зеленые, весенние. И Януш, уже давно шагавший по лесу, рассердился: «Почему, черт побери, я не вижу этой Маньковки?» И лишь когда дубрава поредела и Мышинский, выйдя на опушку, увидел среди леса широкую котловину, где дымили хаты Люцины, он заметил, что его окружает осенний пейзаж.
Бабы остановились у изваяния Мадонны на перекрестке и делали ему знаки, чтобы он обошел деревню. Одна из них пошла межой к лесу, лежавшему за деревней, а другая своим легким, цыганским шагом направилась к дому, из трубы которого подымался высокий, кудрявящийся столб дыма.
Младшая миновала дворы и за деревней тоже свернула к лесу. Пуща была здесь не такая старая, и деревья росли плотнее.
Когда Мышинский ступил под сень листвы, лес показался ему таинственным. Попросту он отдавал себе отчет в том, что постепенно приближается к месту расположения партизан. Однако шел по этим зарослям еще минут сорок пять; уже ни о чем не вспоминал и не раздумывал. Следил только, как бы не отстать от женщины, платок которой снова мелькал то здесь, то там между деревьями. Вперемежку с дубами тут росли сосны, попадались и высокие, старые, старше всего леса, липы.
«Нелепо, что она по-прежнему идет впереди меня,— подумал Януш.— Здесь мы могли бы идти уже вместе».
И вдруг ему захотелось — благо чувствовал себя молодым и свежим — пройтись вот так зеленым лесом с этой женщиной, шагать рука об руку, бездумно шутить и смеяться над чем попало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170
Януш постепенно припоминал те ежедневные прогулки между двумя домами его детства. Сколько раз — порой даже по нескольку раз в день — он проделывал этот путь, когда был в Маньковке! Старик Мышинский посылал его к Ройским со всякими пустяками: с запиской к пану Ройскому, чтобы взять в долг сахару или обменять газеты, ибо тех газет, которые читали у Ройских, Мышинский не выписывал.
Пожалуй, он не прошел лесом еще и четверти часа, как уже совсем забыл, где находится и стечению каких удивительных и страшных обстоятельств обязан тем, что оказался здесь, а не между Маньковкой и Молинцами.
Как-то естественно исчезло ощущение времени, словно чьи-то руки сняли с его плеч тяжесть суровой и грустной жизни,— он снова стал молодым Янушем, влюбленным не столько в Ариадну, сколько вообще в весь мир. Молодым Янушем, который шагает лесом из одной усадьбы в другую.
Он тихонько насвистывал мелодию Второго концерта Шопена и даже принялся помахивать в такт рукой, как делал это на прогулках в дни своей юности. Этому он научился на гимназических экскурсиях в Житомире. Тогда все ребята махали так, подражая солдатам. Януш улыбнулся.
Ему было очень хорошо сейчас в лесу. Действительно хорошо. Давно уже он не чувствовал себя таким счастливым. Разумется, это ощущение счастья возникло из того, что кто-то снял с его плеч все тяготы жизни. Снял, как пальто. И уже не было ни жизненного опыта, ни смерти близких, ни всех разочарований, черствости, тревог, Испании. Была только огромная вера и огромная радость, как перед самым отъездом из Молинцов в Одессу. Он повторял про себя:
— Все будет хорошо, вот увидишь, Януш, все будет хорошо. Только в минуты пьянящего душевного покоя он называл
себя по имени: Януш.
А теперь он добавил:
— Все будет хорошо, дорогой.
И еще раз улыбнулся, ибо эта фраза напоминала ему Янека Вевюрского и его безграничную доброту, лучистость глаз, которые потом Януш закрывал собственными руками. Нет, не закрывал, ибо всего этого не было. Еще не было.
Была только горечь молодости, словно горьковатый привкус первого березового листка.
И странно: всей жизни не было. Он избавился от гнетущей тяжести. Шел так легко, так легко, и вовсе не чувствовал усталости. Не думал о том, что должен идти за какими-то бабами: следовал за ними машинально. Но хоть и не ощущалось на плечах тяжести жизни — она существовала вне его и растягивалась между стволами берез и дубов, как гигантское полотнище. Он смотрел теперь на нее всю, на огромную, долгую, как ему казалось, и совершенно бесплодную жизнь, видел ее как нечто единое, и удивило его, что была она столь тяжела, трудна, хоть и не изобиловала творческими усилиями,— была пуста и вместе с тем тяжела, как железо. Может, потому и тяжела, что пуста.
Он даже остановился и присвистнул.
— Боже мой, посмотрите,— сказал он,— вот ведь до чего дошло.
Сколько в этой жизни было хлопот и суеты. А ведь он так старался, чтобы их было как можно меньше. Но с первой минуты жизни... а что было первой минутой его жизни? Конечно, тот момент, когда он увидел Ариадну в белом платье на самом верху лестницы в странной квартире Тарло в Одессе... С первой минуты жизни все у него не складывалось. Все превращалось в проблему, и проблемы эти не решались, а падали нерешенные в пропасть, как искореженные куски железа. И столько лежало на дне его жизни этих вопросов, запутанных и неразрешимых. В сущности, он не знал, зачем женился на Зосе, а еще меньше знал, почему потерял ее. И почему после этой потери все пошло не так, как надо. Нелепые путешествия, во время которых перед глазами стояла улыбка маленькой Мальвинки. Не только нелепость, но и преступление! Те страшные дни в Испании. И смерть Ариадны.
Тут он содрогнулся, ибо жизнь, которая распростерлась перед ним как нечто чужое, безразличное и скучное, вдруг снова стала его собственной жизнью и крепко схватила за горло. Ариадна, лежащая под автомобилем, который бесстыдно изорвал и задрал ей юбку, лежащая в красной луже с открытыми, но уже мертвыми глазами, застывшими, как у застреленного зайца, не могла стать чем-то чужим и далеким. Она настолько глубоко вошла в жизнь Януша, что была неотделима от его «я». Он не мог ее отторгнуть, не мог из-за нее обрести своей невинной молодости, вернуть легкость прогулки между Маньковкой Молинцами. Всюду, где бы он ни шел — хотя бы даже дубравой молодости,— он шел со всеми этими смертями за пазухой.
Один Янек Вевюрский остался где-то в стороне, не торчал в его жизни, как колючка, вонзившаяся в ладонь, и только о нем одном подумал Януш, продолжая шагать, почти с радостью. Он испытывал облегчение оттого, что — разумеется, не в его жизни, а вообще где-то — существовал такой человек, со светлым чубом, голубыми глазами и этим ласковым словом.
— Дорогой,— снова повторил Януш.
И вдруг ржавые дубы, словно по воле волшебного заклятья из «Тысячи и одной ночи», превратились в зеленые, весенние. И Януш, уже давно шагавший по лесу, рассердился: «Почему, черт побери, я не вижу этой Маньковки?» И лишь когда дубрава поредела и Мышинский, выйдя на опушку, увидел среди леса широкую котловину, где дымили хаты Люцины, он заметил, что его окружает осенний пейзаж.
Бабы остановились у изваяния Мадонны на перекрестке и делали ему знаки, чтобы он обошел деревню. Одна из них пошла межой к лесу, лежавшему за деревней, а другая своим легким, цыганским шагом направилась к дому, из трубы которого подымался высокий, кудрявящийся столб дыма.
Младшая миновала дворы и за деревней тоже свернула к лесу. Пуща была здесь не такая старая, и деревья росли плотнее.
Когда Мышинский ступил под сень листвы, лес показался ему таинственным. Попросту он отдавал себе отчет в том, что постепенно приближается к месту расположения партизан. Однако шел по этим зарослям еще минут сорок пять; уже ни о чем не вспоминал и не раздумывал. Следил только, как бы не отстать от женщины, платок которой снова мелькал то здесь, то там между деревьями. Вперемежку с дубами тут росли сосны, попадались и высокие, старые, старше всего леса, липы.
«Нелепо, что она по-прежнему идет впереди меня,— подумал Януш.— Здесь мы могли бы идти уже вместе».
И вдруг ему захотелось — благо чувствовал себя молодым и свежим — пройтись вот так зеленым лесом с этой женщиной, шагать рука об руку, бездумно шутить и смеяться над чем попало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170