Я помню все, что ты рассказывал мне. А теперь давай рассказывай. Я вся внимание. Я удобно устроилась и тихонечко лежу, – опять засмеялась Юджиния. – Там, где тебе так хотелось бы лежать. Готова поспорить.
Она говорила и смеялась очень тихо. Какое значение имело, что она говорит? Юджиния повернула голову. «Ах, если бы только его лицо было рядом, – подумала она, – какой бы я была счастливой».
Те рассказы, которые больше всего нравились Юджинии, пугали Брауна, потому что он выдумывал их. Ему ничего другого не оставалось, как рассказывать о случаях из жизни других людей. Он рассказывал о мальчике, который сам управлял запущенной отцовской фермой, и становился этим мальчиком. Он чувствовал гладкую кожу английского седла, ощущал, как напрягаются мускулы на шее жеребца, прыгающего через изгородь, и представлял себе, что должен был чувствовать этот молодой человек, приезжая домой, небрежно отдавая поводья лошади одному ливрейному лакею, подзывая другого вытереть сапоги и приказывая третьему принести стакан охлажденного пунша.
Намного труднее было рассказывать о годах учебы в Академии. Когда Юджиния начинала расспрашивать про них, он отнекивался, говоря, что ему не хочется вспоминать об этом неприятном для него времени. Впечатления, которые складывались у Юджинии из его ответов, делали ее задумчивой и печальной. Браун не любил видеть ее грустной, он не знал, что такое она воображает о нем, но у него не было иного выбора.
– Расскажи мне еще раз о твоих дядюшке и тетушке и об учителе, и как опечалились все слуги, когда ты уезжал в Аннаполис. И как плакала твоя черная няня, – сказала ему на этот раз Юджиния, вытянув из травы длинный стебелек и покручивая им в воздухе, как бы собирая брызги света, пока не стало казаться, что стебелек вспыхнул золотистым огнем. Тогда она неожиданно посмотрела в глаза Брауну.
– Знаешь, Джеймс, мне бывает грустно думать о твоей настоящей матери. Хотела бы я…
Почему-то было очень больно говорить о детях, теряющих матерей, и о матерях, теряющих своих детей.
– Нет, – оборвала она себя, с усилием улыбнувшись, – не о том, как все плакали. Расскажи лучше о ночах. Когда ты был маленьким. Когда ты вылезал из окна, забирался на крышу, а потом сидел, дрожа, на дубе и слушал, как поют чернокожие. Я очень люблю слушать, как ты об этом рассказываешь.
Каждый день рассказы складывались по-своему, и Юджиния все запоминала, как будто внимание и желание все о нем знать могли восполнить то, что уже ушло в небытие. И каждый день кто-нибудь не давал ему рассказать все до конца – или Джинкс, или Лиззи – прибегал и требовал, чтобы они быстро пошли и посмотрели. Обнаруживалось какое-нибудь новое чудо, что-нибудь необыкновенное, что нужно было засвидетельствовать. Но такие вмешательства были частью семейной жизни, они только сближали Юджинию и Брауна.
– Ну так как, вы двое готовы ехать или нет? – могла, бросившись на ковер, спросить Джинкс, а позабывшая о степенности Лиззи могла закричать:
– Не щекоти ты меня, я же не могу сидеть спокойно, когда ты щекочешься!
Длинные утра и дни сливались одни с другими, но каждый их момент существовал сам по себе и легко запоминался, как запоминается момент, увиденный во сне.
* * *
Затем они снова ехали верхом, проделывая долгий путь домой и наблюдая, как перед ними вытягиваются тени. Джинкс прислушивалась к тому, как ее пони хлещет себя по бокам хвостом, отгоняя мух, как шелестит трава, приминаемая широким брюхом ее Неро, и размеренно дышут лошади. Джинкс очень хотелось знать, о чем животные говорят между собой. Обсуждают ли, что делали сегодня их седоки, не рассказывает ли одна из них, какая ей попалась вкусная трава, а другая сетует на противные камни под копытами.
– Ну что же, она не так уж и плоха, – может сказать Неро. – Она не тяжелая, но бывает, у меня весь рот…
– Не обращай на нее внимания, делай, как я, – обрывает ее пони, на котором ездит Лиззи. – Знай, спи себе, соня… Думай об овсе с ячменем…
– Ну, а кто будет смотреть, нет ли львов, голова садовая? – Мамина кобыла страшная трусиха, только и делает, что скулит. – Вот что я хотела бы знать…
И тогда в разговор вступает жеребец лейтенанта Брауна, авторитетно заявляющий:
– Хватит вам хныкать! За львами смотрят люди! Это замечание, повторяемое без конца, как последние слова замечательной шутки, вызывает такой приступ смеха у всех животных, что они останавливаются на полушаге, встряхивают гривой, мотают головой, всхрапывают и ржут, как будто в жизни не слышали ничего смешного. По крайней мере, так воображала Джинкс, когда их кавалькада степенно направлялась домой.
И музыка тоже была, Джинкс слышала ее в высокой траве:
Schlaf, Kindlein, schlaf,
Der Vater h?tt die Schaf,
Die Mutter sch?ttelt's Baumelein,
Da fallt herab ein Fra?melein,
Schlaf, Kindlein, schlaf…
Это была детская песенка, запомнившаяся Джинкс с младенчества. Ее мотив повторяли ветер, копыта пони и поскрипывающие стремена. Снова, и снова, отчетливо, как никогда, прозрачно, как ледяная вода, как росинка под утренним солнцем: «Schlaf, Kindlein, schlaf…»
Спи, малышка. Твой отец
Чуткой череде овец
Счет ведет, не зная лени.
Ну, а древо сновидений,
Нежной, ласковой рукой
Ствол обняв, колышет мама,
Чтоб, с ветвей спадая манной,
Сны хранили твой покой…
Джинкс распевала себе и распевала, а животные на далеких равнинах то виднелись величиной с пуговицу, то становились малюсенькими, с булавочную головку. Вот над вершиной холма набегает быстрое облачко, и пасущиеся там зебры темнеют, как ночь, потом облако убегает дальше, и трава, и полосатые тела становятся ярче, более блестящими, чем раньше.
Так проходили дни в кетито под Найроби, пока Юджиния с девочками, лейтенантом Брауном и супругами Дюплесси ждали возвращения Джорджа. Один день походил на другой, все было обыденно, каждый жил своей жизнью, и казалось, что они всегда жили в этом маленьком мирке. Утро принадлежало семье Юджинии и Брауну, послеобеденное время и вечера – чете Дюплесси, новообретенным дедушке и бабушке, специалистам по играм и рассказыванию историй. Доктор Дюплесси помнил все на свете, миссис Дюплесси ничего. Лиззи и Джинкс играли вдвоем в какие-нибудь игры, а доктор Дюплесси сидел у огня и рассказывал истории, от которых у девочек захватывало дух.
Так протекали дни, когда время замирало, отступало назад и в конце вообще отлетало. Ночи – совершенно другое дело: ночи принадлежали Юджинии и Брауну.
– Вы в Академии никогда не учили стихов? – Юджиния была совершенно серьезной и спокойной. Она смотрела, как Джеймс снимает куртку, но мысли ее были далеко-далеко.
– Такого я не помню, – ответил он, пытаясь уйти от ответа. Он отвернулся к лампе, чтобы привернуть фитиль, потом скинул брюки и аккуратно сложил их на скамеечке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175
Она говорила и смеялась очень тихо. Какое значение имело, что она говорит? Юджиния повернула голову. «Ах, если бы только его лицо было рядом, – подумала она, – какой бы я была счастливой».
Те рассказы, которые больше всего нравились Юджинии, пугали Брауна, потому что он выдумывал их. Ему ничего другого не оставалось, как рассказывать о случаях из жизни других людей. Он рассказывал о мальчике, который сам управлял запущенной отцовской фермой, и становился этим мальчиком. Он чувствовал гладкую кожу английского седла, ощущал, как напрягаются мускулы на шее жеребца, прыгающего через изгородь, и представлял себе, что должен был чувствовать этот молодой человек, приезжая домой, небрежно отдавая поводья лошади одному ливрейному лакею, подзывая другого вытереть сапоги и приказывая третьему принести стакан охлажденного пунша.
Намного труднее было рассказывать о годах учебы в Академии. Когда Юджиния начинала расспрашивать про них, он отнекивался, говоря, что ему не хочется вспоминать об этом неприятном для него времени. Впечатления, которые складывались у Юджинии из его ответов, делали ее задумчивой и печальной. Браун не любил видеть ее грустной, он не знал, что такое она воображает о нем, но у него не было иного выбора.
– Расскажи мне еще раз о твоих дядюшке и тетушке и об учителе, и как опечалились все слуги, когда ты уезжал в Аннаполис. И как плакала твоя черная няня, – сказала ему на этот раз Юджиния, вытянув из травы длинный стебелек и покручивая им в воздухе, как бы собирая брызги света, пока не стало казаться, что стебелек вспыхнул золотистым огнем. Тогда она неожиданно посмотрела в глаза Брауну.
– Знаешь, Джеймс, мне бывает грустно думать о твоей настоящей матери. Хотела бы я…
Почему-то было очень больно говорить о детях, теряющих матерей, и о матерях, теряющих своих детей.
– Нет, – оборвала она себя, с усилием улыбнувшись, – не о том, как все плакали. Расскажи лучше о ночах. Когда ты был маленьким. Когда ты вылезал из окна, забирался на крышу, а потом сидел, дрожа, на дубе и слушал, как поют чернокожие. Я очень люблю слушать, как ты об этом рассказываешь.
Каждый день рассказы складывались по-своему, и Юджиния все запоминала, как будто внимание и желание все о нем знать могли восполнить то, что уже ушло в небытие. И каждый день кто-нибудь не давал ему рассказать все до конца – или Джинкс, или Лиззи – прибегал и требовал, чтобы они быстро пошли и посмотрели. Обнаруживалось какое-нибудь новое чудо, что-нибудь необыкновенное, что нужно было засвидетельствовать. Но такие вмешательства были частью семейной жизни, они только сближали Юджинию и Брауна.
– Ну так как, вы двое готовы ехать или нет? – могла, бросившись на ковер, спросить Джинкс, а позабывшая о степенности Лиззи могла закричать:
– Не щекоти ты меня, я же не могу сидеть спокойно, когда ты щекочешься!
Длинные утра и дни сливались одни с другими, но каждый их момент существовал сам по себе и легко запоминался, как запоминается момент, увиденный во сне.
* * *
Затем они снова ехали верхом, проделывая долгий путь домой и наблюдая, как перед ними вытягиваются тени. Джинкс прислушивалась к тому, как ее пони хлещет себя по бокам хвостом, отгоняя мух, как шелестит трава, приминаемая широким брюхом ее Неро, и размеренно дышут лошади. Джинкс очень хотелось знать, о чем животные говорят между собой. Обсуждают ли, что делали сегодня их седоки, не рассказывает ли одна из них, какая ей попалась вкусная трава, а другая сетует на противные камни под копытами.
– Ну что же, она не так уж и плоха, – может сказать Неро. – Она не тяжелая, но бывает, у меня весь рот…
– Не обращай на нее внимания, делай, как я, – обрывает ее пони, на котором ездит Лиззи. – Знай, спи себе, соня… Думай об овсе с ячменем…
– Ну, а кто будет смотреть, нет ли львов, голова садовая? – Мамина кобыла страшная трусиха, только и делает, что скулит. – Вот что я хотела бы знать…
И тогда в разговор вступает жеребец лейтенанта Брауна, авторитетно заявляющий:
– Хватит вам хныкать! За львами смотрят люди! Это замечание, повторяемое без конца, как последние слова замечательной шутки, вызывает такой приступ смеха у всех животных, что они останавливаются на полушаге, встряхивают гривой, мотают головой, всхрапывают и ржут, как будто в жизни не слышали ничего смешного. По крайней мере, так воображала Джинкс, когда их кавалькада степенно направлялась домой.
И музыка тоже была, Джинкс слышала ее в высокой траве:
Schlaf, Kindlein, schlaf,
Der Vater h?tt die Schaf,
Die Mutter sch?ttelt's Baumelein,
Da fallt herab ein Fra?melein,
Schlaf, Kindlein, schlaf…
Это была детская песенка, запомнившаяся Джинкс с младенчества. Ее мотив повторяли ветер, копыта пони и поскрипывающие стремена. Снова, и снова, отчетливо, как никогда, прозрачно, как ледяная вода, как росинка под утренним солнцем: «Schlaf, Kindlein, schlaf…»
Спи, малышка. Твой отец
Чуткой череде овец
Счет ведет, не зная лени.
Ну, а древо сновидений,
Нежной, ласковой рукой
Ствол обняв, колышет мама,
Чтоб, с ветвей спадая манной,
Сны хранили твой покой…
Джинкс распевала себе и распевала, а животные на далеких равнинах то виднелись величиной с пуговицу, то становились малюсенькими, с булавочную головку. Вот над вершиной холма набегает быстрое облачко, и пасущиеся там зебры темнеют, как ночь, потом облако убегает дальше, и трава, и полосатые тела становятся ярче, более блестящими, чем раньше.
Так проходили дни в кетито под Найроби, пока Юджиния с девочками, лейтенантом Брауном и супругами Дюплесси ждали возвращения Джорджа. Один день походил на другой, все было обыденно, каждый жил своей жизнью, и казалось, что они всегда жили в этом маленьком мирке. Утро принадлежало семье Юджинии и Брауну, послеобеденное время и вечера – чете Дюплесси, новообретенным дедушке и бабушке, специалистам по играм и рассказыванию историй. Доктор Дюплесси помнил все на свете, миссис Дюплесси ничего. Лиззи и Джинкс играли вдвоем в какие-нибудь игры, а доктор Дюплесси сидел у огня и рассказывал истории, от которых у девочек захватывало дух.
Так протекали дни, когда время замирало, отступало назад и в конце вообще отлетало. Ночи – совершенно другое дело: ночи принадлежали Юджинии и Брауну.
– Вы в Академии никогда не учили стихов? – Юджиния была совершенно серьезной и спокойной. Она смотрела, как Джеймс снимает куртку, но мысли ее были далеко-далеко.
– Такого я не помню, – ответил он, пытаясь уйти от ответа. Он отвернулся к лампе, чтобы привернуть фитиль, потом скинул брюки и аккуратно сложил их на скамеечке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175