Тогда все было по-другому. Выла метель, изредка перекликались в снежной мути чьи-то хриплые сердитые голоса, и все. Даже огней семафора не было видно.
Наконец, морозно скрипя пристывшими колесами, эшелон тронулся, но шел еще медленнее, чем всегда, словно подкрадывался к спящему, укутанному в снежную шубу городу.
Курский вокзал, едва-едва освещенный, был забит людьми, больше всего здесь было демобилизованных, едущих по домам. Они выскакивали на обледенелый перрон при шуме любого подходящего к вокзалу поезда, и только зычный голос дежурных кондукторов, кричавших, что поезд никуда не пойдет, останавливал людей и возвращал их к дверям вокзала, из которых клубами валил пар. Во всех залах вокзала вповалку, прямо на полу лежали оборванные серые люди, плакали дети, у дверей коменданта водоворотом крутилась толпа. Пахло махоркой и потом; керосиновые фонари, по одному на зал, тонули в мертвом сиреневом дыму. Да, Москва была не похожа на тот светлый город, какой я успел нарисовать себе, в ней не было ни угля, ни дров, не было керосина, работала одна электростанция и то с половинной нагрузкой, и, как я узнал назавтра, в самом Кремле нередко гас свет.
Наши попутчики, те, кому предстояло ехать дальше, отправились разыскивать земляков, а несколько человек, кто оставался в Москве, сбились кучкой посреди зала и уселись на холодном, заплеванном полу: все укромные углы, где можно было бы спрятаться от толчков толпы, были заняты.
А тут еще перед самым рассветом по вокзалу пошла облава, проверка документов: искали каких-то бандитов. Трое мужчин, двое в шинелях и один в кожаной куртке, бегло просмотрели мои документы, бумаги ходоков, сидевших рядом, покосились на Олю. Но, видимо, очень уж она была мала и худа, о ней даже ничего не спросили. Они прошли в другой зал, где была уборная, и через минуту оттуда донеслись крики, звон разбитого стекла и выстрел — видимо, патруль нашел того, кого искал.
Его провели мимо нас. Он был в драном пальтишке, напоминавшем женский салоп, но салоп этот распахнулся, и из-под него стала видна диагоналевая тужурка с форменными пуговицами. Властное и худое лицо с тяжелым подбородком было * вскинуто, и глаза зорко смотрели по сторонам, словно арестованный кого-то искал. В уборной он пытался вылезти в окно, но не успел.
Когда, наступая на руки и ноги спящих, подталкиваемый в спину наганом, он прошел мимо нас, сидевший невдалеке на скамейке пожилой человек с темным усталым лицом сказал:
— Из этих, из эсеров... Это они и бомбу в Леонтьевском переулке кинули.
— Как — бомбу? — спросил старик, приехавший с нами.
— А так... Подкрались к окошку, где совещание, и швырь туда. А там человек двести собралось, вся наша партийная московская гвардия, только что Ильича да Якова Михайловича Свердлова не было... Ну, бомба прямо посередь комнаты и — бах... Лежит и дымит,— верная всем смерть... И тут земляк мой, может, слышали, Загорский Владимир Михайлович, прыгнул к ней, к стерве, хотел, значит, в окошко выкинуть... Но не успел — как она жахнет! Двенадцать человек насмерть, а раненых — не меньше человек шестьдесят... Вот такие волки и кинули.
И все посмотрели на дверь, за которой скрылся арестованный.
— Ну, мила душа, а этот как же, земляк-то твой? Неужели тоже?
— А ты как думал? Ему — первая смерть... Зато сколько жизней собой заслонил. Совесть у него доподлинная была...
Спать мне не хотелось, но и в город по такой метельной тьме идти казалось рискованно. Ходоки и мы с Олей прижались к скамейке, где сидел земляк Загорского, достали свою жалкую еду. А он, откинувшись на спинку дивана, курил, глядя в потолок, и негромко говорил:
— А то вот еще, может, слышали, посла германского, Мир-баха, они убили, прямо к нему в контору пришли и — наповал...
— Это зачем же? — спросил старик.
— А чтобы немец замирение с нами порвал, чтобы озлился.
Чтобы снова война... Им, которые империалисты,— первое дело война...
Старик с уважением посмотрел на рабочего и спросил:
— А вы-то сами, мила душа, куда же путь держите?.. По одеже-то вроде не мобилизованный, вроде не с фронта...
Рабочий осторожно погасил окурок о борт скамьи.
— Нет, я уж два года как отвоевался, глаза мне повредило... видеть ничего не стал... А еду не один, нас тут трое. Дружки с комендантом насчет проезда воюют... За хлебом едем... В Москве по заводам за этот месяц на рабочего по восемь фунтов выдали, а на семью, на жену там, на детишек,— и того меньше... Ну вот и разрешили нам от завода, для всех.
— И куда же?
— Так ведь куда. Волга вся под голодом. Белоруссию чужаки драли-драли, живого места не осталось, у вас, поди-ка, тоже...
Старик отломил половину темной травяной лепешки, протянул:
— На вот, проведай — чем живы...
— Не лучше нашего...
— На-ка с луковкой, вот как гоже...
— Спасибо.
Несколько минут жевали молча, бережно стряхивая крошки в ладонь.
Завязывая мешок, старик сказал с грустным сожалением:
— Вот, стало быть, и позавтракали и пообедали...— и спросил соседа:—А ты как? Партейный иль нет? Вроде, по словам по твоим, ты должон бы партейным, а?
— А куда же без нее теперь, без партии? — спросил рабочий и встал: от комнаты коменданта пробирались двое молодых ребят, размахивая бумажками.
— Порядок. Едем!
— С богом вас,— негромко пожелал старик, застегивая полушубок, и повернулся к своим: — И нам пора... Пока дорогу найдем, пока что...
Трамваи в тот день не ходили, только редко-редко продребезжит где-то в стороне требовательный звонок. То ли не давали тока, то ли мешали снежные заносы. К началу дня во многих местах на путях уже копошились люди с лопатами, расчищая пути, здесь были и женщины и подростки, одетые бедно, в разбитых и растоптанных валенках и ботинках, или в лаптях. Но кое-где видны были и хорошо одетые, пгроятно, кто еще не работал на новую власть и кого выгнали расчистку снега насильно,— по бекешам и пиджакам угадывались бывшие торговцы, приказчики, чиновники, даже попик один, маленький и сытый, в длинном черном пальто, старательно, но бестолково ковырял на одном месте лопатой... покрикивали молодые ребята и девушки, командовавшие работами,— видимо, комсомольцы. Кое-где горели на перекрестках костры, возле них толпились озябшие люди.
Мы останавливались, расспрашивали о дороге и снова брели дальше. Нам с Олей до самой Красной площади оказалось по пути с ходоками,— брат капитана Жестякова жил в одном из арбатских переулков. У Иверской часовни мы распростились с ходоками, распростились, как старые знакомые, почти друзья: и мы и они чувствовали себя в этом большом и еще чужом городе одиноко, неуверенно.
— Вот и дошли, стало быть, мила душа, до самого сердца земли русской. Чем-то теперь господь обрадует... Допустят до Ленина, альбо так и пойдем с чем пришли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
Наконец, морозно скрипя пристывшими колесами, эшелон тронулся, но шел еще медленнее, чем всегда, словно подкрадывался к спящему, укутанному в снежную шубу городу.
Курский вокзал, едва-едва освещенный, был забит людьми, больше всего здесь было демобилизованных, едущих по домам. Они выскакивали на обледенелый перрон при шуме любого подходящего к вокзалу поезда, и только зычный голос дежурных кондукторов, кричавших, что поезд никуда не пойдет, останавливал людей и возвращал их к дверям вокзала, из которых клубами валил пар. Во всех залах вокзала вповалку, прямо на полу лежали оборванные серые люди, плакали дети, у дверей коменданта водоворотом крутилась толпа. Пахло махоркой и потом; керосиновые фонари, по одному на зал, тонули в мертвом сиреневом дыму. Да, Москва была не похожа на тот светлый город, какой я успел нарисовать себе, в ней не было ни угля, ни дров, не было керосина, работала одна электростанция и то с половинной нагрузкой, и, как я узнал назавтра, в самом Кремле нередко гас свет.
Наши попутчики, те, кому предстояло ехать дальше, отправились разыскивать земляков, а несколько человек, кто оставался в Москве, сбились кучкой посреди зала и уселись на холодном, заплеванном полу: все укромные углы, где можно было бы спрятаться от толчков толпы, были заняты.
А тут еще перед самым рассветом по вокзалу пошла облава, проверка документов: искали каких-то бандитов. Трое мужчин, двое в шинелях и один в кожаной куртке, бегло просмотрели мои документы, бумаги ходоков, сидевших рядом, покосились на Олю. Но, видимо, очень уж она была мала и худа, о ней даже ничего не спросили. Они прошли в другой зал, где была уборная, и через минуту оттуда донеслись крики, звон разбитого стекла и выстрел — видимо, патруль нашел того, кого искал.
Его провели мимо нас. Он был в драном пальтишке, напоминавшем женский салоп, но салоп этот распахнулся, и из-под него стала видна диагоналевая тужурка с форменными пуговицами. Властное и худое лицо с тяжелым подбородком было * вскинуто, и глаза зорко смотрели по сторонам, словно арестованный кого-то искал. В уборной он пытался вылезти в окно, но не успел.
Когда, наступая на руки и ноги спящих, подталкиваемый в спину наганом, он прошел мимо нас, сидевший невдалеке на скамейке пожилой человек с темным усталым лицом сказал:
— Из этих, из эсеров... Это они и бомбу в Леонтьевском переулке кинули.
— Как — бомбу? — спросил старик, приехавший с нами.
— А так... Подкрались к окошку, где совещание, и швырь туда. А там человек двести собралось, вся наша партийная московская гвардия, только что Ильича да Якова Михайловича Свердлова не было... Ну, бомба прямо посередь комнаты и — бах... Лежит и дымит,— верная всем смерть... И тут земляк мой, может, слышали, Загорский Владимир Михайлович, прыгнул к ней, к стерве, хотел, значит, в окошко выкинуть... Но не успел — как она жахнет! Двенадцать человек насмерть, а раненых — не меньше человек шестьдесят... Вот такие волки и кинули.
И все посмотрели на дверь, за которой скрылся арестованный.
— Ну, мила душа, а этот как же, земляк-то твой? Неужели тоже?
— А ты как думал? Ему — первая смерть... Зато сколько жизней собой заслонил. Совесть у него доподлинная была...
Спать мне не хотелось, но и в город по такой метельной тьме идти казалось рискованно. Ходоки и мы с Олей прижались к скамейке, где сидел земляк Загорского, достали свою жалкую еду. А он, откинувшись на спинку дивана, курил, глядя в потолок, и негромко говорил:
— А то вот еще, может, слышали, посла германского, Мир-баха, они убили, прямо к нему в контору пришли и — наповал...
— Это зачем же? — спросил старик.
— А чтобы немец замирение с нами порвал, чтобы озлился.
Чтобы снова война... Им, которые империалисты,— первое дело война...
Старик с уважением посмотрел на рабочего и спросил:
— А вы-то сами, мила душа, куда же путь держите?.. По одеже-то вроде не мобилизованный, вроде не с фронта...
Рабочий осторожно погасил окурок о борт скамьи.
— Нет, я уж два года как отвоевался, глаза мне повредило... видеть ничего не стал... А еду не один, нас тут трое. Дружки с комендантом насчет проезда воюют... За хлебом едем... В Москве по заводам за этот месяц на рабочего по восемь фунтов выдали, а на семью, на жену там, на детишек,— и того меньше... Ну вот и разрешили нам от завода, для всех.
— И куда же?
— Так ведь куда. Волга вся под голодом. Белоруссию чужаки драли-драли, живого места не осталось, у вас, поди-ка, тоже...
Старик отломил половину темной травяной лепешки, протянул:
— На вот, проведай — чем живы...
— Не лучше нашего...
— На-ка с луковкой, вот как гоже...
— Спасибо.
Несколько минут жевали молча, бережно стряхивая крошки в ладонь.
Завязывая мешок, старик сказал с грустным сожалением:
— Вот, стало быть, и позавтракали и пообедали...— и спросил соседа:—А ты как? Партейный иль нет? Вроде, по словам по твоим, ты должон бы партейным, а?
— А куда же без нее теперь, без партии? — спросил рабочий и встал: от комнаты коменданта пробирались двое молодых ребят, размахивая бумажками.
— Порядок. Едем!
— С богом вас,— негромко пожелал старик, застегивая полушубок, и повернулся к своим: — И нам пора... Пока дорогу найдем, пока что...
Трамваи в тот день не ходили, только редко-редко продребезжит где-то в стороне требовательный звонок. То ли не давали тока, то ли мешали снежные заносы. К началу дня во многих местах на путях уже копошились люди с лопатами, расчищая пути, здесь были и женщины и подростки, одетые бедно, в разбитых и растоптанных валенках и ботинках, или в лаптях. Но кое-где видны были и хорошо одетые, пгроятно, кто еще не работал на новую власть и кого выгнали расчистку снега насильно,— по бекешам и пиджакам угадывались бывшие торговцы, приказчики, чиновники, даже попик один, маленький и сытый, в длинном черном пальто, старательно, но бестолково ковырял на одном месте лопатой... покрикивали молодые ребята и девушки, командовавшие работами,— видимо, комсомольцы. Кое-где горели на перекрестках костры, возле них толпились озябшие люди.
Мы останавливались, расспрашивали о дороге и снова брели дальше. Нам с Олей до самой Красной площади оказалось по пути с ходоками,— брат капитана Жестякова жил в одном из арбатских переулков. У Иверской часовни мы распростились с ходоками, распростились, как старые знакомые, почти друзья: и мы и они чувствовали себя в этом большом и еще чужом городе одиноко, неуверенно.
— Вот и дошли, стало быть, мила душа, до самого сердца земли русской. Чем-то теперь господь обрадует... Допустят до Ленина, альбо так и пойдем с чем пришли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115