ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И вместе с его словами светлые образы этих людей входили в нашу комнату. Никому в жизни я так не обязан своим развитием, как этому человеку, хотя прожил он в нашем городе обидно мало: от первого его появления у нас до того дня, когда тридцать некрашеных гробов опустили в братскую могилу на площади, прошло около полутора лет...
Рассказывал дядя Петя и о жизни в Тобольской каторжной тюрьме, об этапах и пересылках, о бессмысленной жестокости конвоя и тюремщиков, рассказывал об отце. И'после его рассказов отец становился мне еще дороже, чем раньше. Вероятно, то же чувство испытывала и Подсолнышка. В тот год она больше, чем раньше, тосковала о нем.
Однажды, сидя на руках у Петра Максимилиановича, наслушавшись его рассказов, она задумалась и вдруг посмотрела в потолок и сказала неожиданную и странную фразу:
Пусть... пусть паутинка летит далеко, а папа пусть живет дома дружно..
Все посмотрели на нее с удивлением, ее слова звучали как заклинание, а Петр Максимилианович, покачав головой, сказал: Ой, Подсолнышка, боюсь, что не будет твой папка жить дружно с Барутиными да Хохряковыми...
И, чтобы отвлечь девочку от грустных дум, принялся рассказывать ей о том, какой большой город Петербург, какие там дома, какие театры.
Мы особенно любили слушать его рассказы о театрах, он знал множество пьес и представлял их в лицах с неподражаемым, как, во всяком случае, мне казалось, мастерством. Однажды он очень долго и с увлечением говорил о цирке, показывал фокусы с картами, которые двигались сами собой, с медными монетами, которые пропадали на глазах и вдруг оказывались у Подсолнышки в кармане.
Сашенька смотрела во все глаза, очень много смеялась, а потом задумалась, склонив на плечо свою беленькую головенку, и серьезно спросила:
— Дядя Петя! А церковь и цирк — это одна фамилия?
Мама была напугана этим безбожным вопросом и даже, как мне показалось, обиделась на Петра Максимилиановича. Он, расхохотавшийся было, заметил ее опечаленное лицо и, перестав смеяться, разъяснил Подсолнышке разницу между церковью и цирком.
Никогда у нашей семьи, ни до этого, ни после, не было такого искреннего друга,— может быть, потому, что все мы перенесли на этого человека часть нашей любви к отсутствующему отцу. Нас заражала его веселая и мужественная вера в то, что все впереди — хорошо. И он, кажется, чувствовал себя среди нас как дома. А Сашеньку, нашу синеглазую Подсолнышку, он любил словно родную дочь. Когда она заболела, он не находил себе места, водил к нам своего знакомого, сосланного в наш город петербургского врача, покупал лекарства, приносил скромные лакомства, какие можно было достать в то голодное и нищее время. Однажды, помню, принес плитку шоколада «Золотой ярлык» в сверкающей обертке. Эта плитка была как бы кусочком солнца, ворвавшимся в нашу темную жизнь. Разломив плитку шоколада'пополам, он взял на руки Сашеньку и Стасика, дал им и, поглядывая на них по очереди, сам взволнованный их радостью, ходил с ними по комнате, огромный, тяжелый,— в шкафу при каждом его шаге вздрагивали и звенели стаканы.
На столе горела семилинейная керосиновая лампа, тень большого человека пересекала стены, заползала, ломаясь посередине, на потолок, наполняла собой весь дом.
Оля сидела в углу у печки и оттуда, не отводя взгляда, с благодарностью смотрела на Петра Максимилиановича, на Стасика, доверчиво прижимавшегося к плечу этого сильного, доброго человека.
С появлением Петра Максимилиановича Оля немного замкнулась, как бы отошла от нашей семьи, старалась стать незаметнее, словно вдруг опять почувствовала себя чужой.
В тот вечер я впервые подумал об этом и почувствовал себя виноватым. Отошел к печке, сел рядом с Олей, осторожно, так, чтобы никто не видел, положил свои пальцы на ее руку. Она не шевельнулась, но сжала мои пальцы. Так мы и сидели, не разнимая рук, и смотрели на разбаловавшихся малышей, на Петра Максимилиановича.
— Вот бы все такие...— шепотом сказала Оля, обернувшись на мгновение ко мне.
А Сашеньке становилось хуже — она таяла с каждым днем, все бессильнее становились ее тоненькие, как щепочки, ручонки. Мне иногда казалось, что они могут у нее переломиться, если она поднимет что-нибудь тяжелое.
...В эту зиму меня с мельницы выгнали. В воскресенье, под Новый год, к нам снова явился Мельгузин, одетый в добротный меховой пиджак и меховой же картуз. Чисто выбритое ноздреватое лицо его было приветливо и ласково, под серыми усиками шевелилась улыбка. Но в живом, нетронутом бельмом глазу, в темней коричневой глубине его стояла тоска, горела искорка волчьего одиночества и беспокойства.
Мельгузин поздоровался, снял картуз и, пройдя к кроватке, высыпал ей на одеяло горсть конфет. Под-солнышка робко взяла одну конфету и оглянулась на Стасика, подзывая его.
Мельгузин сел к столу, осмотрелся, закурил, покосился на остатки еды на столе: картофельная кожура и кружка воды.
— Так и живешь, Даша?
— Так и живу, Савел Митрич...
— Не надоело?
— Может, и надоело... а жить все одно надо...
Мельгузин долго молчал. В глазу у него вспыхивала обижавшая меня ласковость и жалость. «Что ему надо?» — думал я, чувствуя, как у меня начинают дрожать колени.
— Думала, про что говорил? — спросил он. И, не дождавшись ответа, сообщил: — У меня ведь, Дарья Николаевна, перемена в жизни... Отправил я бывшую свою супружницу в деревню... Ни доходу от ней, ни приплоду. Теперь до Святейшего синода дойду, а своего добьюсь...— И, помолчав, спросил еще раз: — Надумала?
— Да чего ж думать? — неожиданно громко сказала мать, с гневом подняв пятнами покрасневшее лицо.— Что я — басурманка какая, что ли?!
Вообще, еще до этого случая, я заметил, что с появлением в нашем доме Петра Максимилиановича мама как бы выпрямилась, поднялась, с лица исчезла та монашеская скорбность, которая часто пугала меня, разгладились морщинки на лбу и в углах губ.
Не в силах унять дрожь в коленях, я встал и шагнул к столу. И чувствовал, что и мама и Оля с беспокойством смотрят на меня.
— Вы бы ушли отсюда, Савел Митрич,— сказал я, с ненавистью глядя в дрожащий тоскливый глаз. Еще секунда — м я бросился бы на Мельгузина и вцепился бы пальцами ему и горло.
Он встал, несколько секунд испуганно смотрел на меня.
— Однако... щеночек-то в большую собаку вырос...— медленно произнес он.
В этот момент вошел Петр Максимилианович. Он, как свой человек в доме, коротко поздоровался с порога и стал раздеваться.
Сашенька запрыгала в своей кроватке. - Дядя Петя! Дяденька Петенька!
Стасик тоже потянулся к нему, улыбалась и Оля. Мать под пристальным взглядом Мельгузина вдруг покраснела, даже кончики ушей у нее налились кровью...
— Извините,— протянхл Мельгузин, до самых глаз напяливая меховой картуз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115