Она верила, что только после победы революции медицина станет всемогущей наукой и любые болезни, даже такая, как у нее, будут излечимы.
Над ее кроватью висел портрет кудрявого, большеглазого юноши в военной форме, ее брата Владимира, расстрелянного в шестнадцатом году на фронте за попытку организации в армии «вооруженного мятежа».
Правда, в присутствии Ксении мне поначалу было очень неловко, как всегда бывает неловко здоровому человеку в присутствии тяжелобольного. Но вскоре я убедился, что жалеть Ксению не нужно, она жила в каком-то особенном, радостном мире, полном надежд и ожидания будущих радостей. Она часами рассказывала мне подробности о смелых путешествиях и неожиданных открытиях, о том, как живут люди в далеких странах, даже названия которых я никогда не слыхал. И, пожалуй, впервые в моей жизни далекие Гавайские острова показались мне не вымыслом, не розовой сказкой, а действительностью, землей, где я когда-то обязательно побываю.
В те дни, которые я провел в доме Морозовых, я ходил как пьяный, в моей голове проносились имена, события, даты, каждый день я узнавал удивительные вещи. Впервые перед моим мысленным взором распахивались просторы необъятной, залитой кровью империи Чингисхана, по каменистым пыльным дорогам возвращались на родину, держась руками друг за друга, десятки тысяч ослепленных турками болгар, Спартак с последней горстью соратников пробивался к спасительному берегу Адриатического моря, и римские плуги распахивали перемешанную со щебнем землю Карфагена...
20. «ИДИ, ДОХЛЕБЫВАЙ КРАДЕНОЕ»
И еще одно милое, добрейшее существо встретилось мне в семье Морозовых — тетя Василиса, или, как все ее звали, тетя Вася. Это была большая, как печь, толстая, несмотря на голод, женщина, на редкость отзывчивая и жалостливая,— недаром Александра Васильевна величала ее «всеобщей мамой». Эта «всеобщая мама» никогда не могла равнодушно пройти мимо чужого горя. Она то и дело приводила с улиц плачущих, замур-занных детишек, жалких стариков и старух и на кухне поила их морковным чаем и кормила тем, что могла оторвать от скудного пайка семьи. Она выросла на Волге, в молодости сплавляла плоты, рыбачила, работала в женской артели грузчиков в Самаре — все это было так неправдоподобно, так не шло к ней, что я не сразу поверил рассказу Ксении.
Тетя Вася знала огромное количество песен и сказок и умела удивительно своеобразно передавать их: песни она не пела, а как бы выговаривала мягким, певучим речитативом — от этого они получались удивительно волнующими и трогательными. И во всех ее рассказах присутствовали сильные, хорошие люди, которые никогда не теряли веселого мужества.
Когда Александра Васильевна привела меня к себе, тети Васи не было дома — стояла в одной из бесконечных очередей, ли за хлебом, то ли за селедкой. Появилась она уже под вечер, большая, толстая, шумная, увидела меня, бледного и худущего, и я сразу стал предметом трогательных ее забот.
В первые же дни, которые я провел в семье Морозовых, я понял истоки мужества Ксении: тетя Вася жила у них уже четырнадцать лет. Только она с ее доброй и необидной жалостливостью, только она с ее неисчерпаемым запасом рассказов и песен могла помочь Ксении не пасть духом на протяжении всех этих долгих и тяжелых лет. Тетя Вася не сюсюкала над больной, не причитала, в ее жалости была какая-то, может быть, даже нарочитая грубоватость, непоколебимая вера в необходимость мужества. Именно поэтому в доме Морозовых, несмотря на болезнь Ксении, всегда было как-то особенно светло и легко, здесь никто не ныл и не жаловался на судьбу. Именно тетя Вася внушила Ксении веру в то, что ее болезнь может быть излечена после победы революции, когда медицина будет действительно служить народу. И мне тогда тоже не показалось странным, что Ксения, которая теоретическую медицину знала, пожалуй, не хуже иного врача, все же верила в излечимость своего недуга. И Александра Васильевна тоже, надеялась, что ее Ксенечка когда-нибудь выздоровеет. Правда, когда она говорила об этом, голос ее звучал скорбно.
Много лет позже, в очень тяжелые для меня годы, я не раз думал, что человек бывает несчастлив только потому, что он сам убежден в своем несчастье. Человек, даже получающий от жизни очень немногое, но довольный этим, чувствует себя счастливым в полном смысле этого слова, и наоборот, человек, имеющий многое и все же чем-то недовольный, может чувствовать себя несчастным. Я думаю, что, если бы Ксения поверила в свое несчастье, если бы она сочла себя несчастной, она не смогла бы прожить и года. А она не унывала, она многому училась и много работала. Она не только читала, она писала сама — к сожалению, ее стихи не удержались в моей памяти, не удержались, может быть, потому, что за коротенький срок она прочла их очень много. Я помню только их ощущение, их, если так можно сказать, «воздух». Это были стихи о смелых и сильных людях, стихи о мужестве и борьбе.
На другой день я пошел в столовую. Меня поставили работать «кухонным мужиком»: носить воду, выливать помои, колоть дрова, топить печи. Это была тяжелая ^работа, под силу здоровому, крепкому человеку, а мне трудно было поднять собственную руку. Никогда не забуду выражения презрительного сожаления, с которым смотрел на меня старший повар Семен Петрович Золотухин, полный, лысый старичок с седыми, торчащими вперед редкими усами. До революции он работал шеф-поваром в каком-то третьесортном ресторане Москвы и на все, что ему приходилось делать теперь — на пустые супы и жиденькую кашу,— смотрел с невыразимым презрением. Меня он возненавидел с первого взгляда — не пойму за что. Вероятнее всего за то, что я принимал посильное участие в гражданской войне, а он до дрожи в руках ненавидел все связанное с революцией. Он говорил, что революция «у каждого благородного человека сожрала жизнь». В первый же день Золотухин долго стоял у распахнутой двери кухни и с издевкой наблюдал, как я бессильно взмахиваю топором, как несу и выливаю в котел четверть ведра воды.
— Да-с! — говорил он, зло щурясь.— Да-с! Это вам, молодой человек, не газетки печатать и не чужие мельницы грабить.
Если бы часа через два в столовую не пришла Морозова, я, наверно, в то же утро ушел бы на вокзал, сел в первый же попутный эшелон и уехал на фронт. Но пришла Александра Васильевна, и мой старичок поблек и стих — видно было, что он не на шутку побаивается вежливой и тихой «комиссарихи». На мое счастье, его через два дня выгнали из столовой за кражу продуктов, и мне сразу стало легко.
Работа моя была скучна, но все время, которое я был занят дровами и водой, я перебирал в памяти удивительные рассказы Ксении, ее голос звучал в моих ушах, ее глаза смотрели на меня из прохладной глубины колодца, откуда я доставал воду, из миски с чечевичным супом, которым меня по просьбе Морозовой немного подкармливали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
Над ее кроватью висел портрет кудрявого, большеглазого юноши в военной форме, ее брата Владимира, расстрелянного в шестнадцатом году на фронте за попытку организации в армии «вооруженного мятежа».
Правда, в присутствии Ксении мне поначалу было очень неловко, как всегда бывает неловко здоровому человеку в присутствии тяжелобольного. Но вскоре я убедился, что жалеть Ксению не нужно, она жила в каком-то особенном, радостном мире, полном надежд и ожидания будущих радостей. Она часами рассказывала мне подробности о смелых путешествиях и неожиданных открытиях, о том, как живут люди в далеких странах, даже названия которых я никогда не слыхал. И, пожалуй, впервые в моей жизни далекие Гавайские острова показались мне не вымыслом, не розовой сказкой, а действительностью, землей, где я когда-то обязательно побываю.
В те дни, которые я провел в доме Морозовых, я ходил как пьяный, в моей голове проносились имена, события, даты, каждый день я узнавал удивительные вещи. Впервые перед моим мысленным взором распахивались просторы необъятной, залитой кровью империи Чингисхана, по каменистым пыльным дорогам возвращались на родину, держась руками друг за друга, десятки тысяч ослепленных турками болгар, Спартак с последней горстью соратников пробивался к спасительному берегу Адриатического моря, и римские плуги распахивали перемешанную со щебнем землю Карфагена...
20. «ИДИ, ДОХЛЕБЫВАЙ КРАДЕНОЕ»
И еще одно милое, добрейшее существо встретилось мне в семье Морозовых — тетя Василиса, или, как все ее звали, тетя Вася. Это была большая, как печь, толстая, несмотря на голод, женщина, на редкость отзывчивая и жалостливая,— недаром Александра Васильевна величала ее «всеобщей мамой». Эта «всеобщая мама» никогда не могла равнодушно пройти мимо чужого горя. Она то и дело приводила с улиц плачущих, замур-занных детишек, жалких стариков и старух и на кухне поила их морковным чаем и кормила тем, что могла оторвать от скудного пайка семьи. Она выросла на Волге, в молодости сплавляла плоты, рыбачила, работала в женской артели грузчиков в Самаре — все это было так неправдоподобно, так не шло к ней, что я не сразу поверил рассказу Ксении.
Тетя Вася знала огромное количество песен и сказок и умела удивительно своеобразно передавать их: песни она не пела, а как бы выговаривала мягким, певучим речитативом — от этого они получались удивительно волнующими и трогательными. И во всех ее рассказах присутствовали сильные, хорошие люди, которые никогда не теряли веселого мужества.
Когда Александра Васильевна привела меня к себе, тети Васи не было дома — стояла в одной из бесконечных очередей, ли за хлебом, то ли за селедкой. Появилась она уже под вечер, большая, толстая, шумная, увидела меня, бледного и худущего, и я сразу стал предметом трогательных ее забот.
В первые же дни, которые я провел в семье Морозовых, я понял истоки мужества Ксении: тетя Вася жила у них уже четырнадцать лет. Только она с ее доброй и необидной жалостливостью, только она с ее неисчерпаемым запасом рассказов и песен могла помочь Ксении не пасть духом на протяжении всех этих долгих и тяжелых лет. Тетя Вася не сюсюкала над больной, не причитала, в ее жалости была какая-то, может быть, даже нарочитая грубоватость, непоколебимая вера в необходимость мужества. Именно поэтому в доме Морозовых, несмотря на болезнь Ксении, всегда было как-то особенно светло и легко, здесь никто не ныл и не жаловался на судьбу. Именно тетя Вася внушила Ксении веру в то, что ее болезнь может быть излечена после победы революции, когда медицина будет действительно служить народу. И мне тогда тоже не показалось странным, что Ксения, которая теоретическую медицину знала, пожалуй, не хуже иного врача, все же верила в излечимость своего недуга. И Александра Васильевна тоже, надеялась, что ее Ксенечка когда-нибудь выздоровеет. Правда, когда она говорила об этом, голос ее звучал скорбно.
Много лет позже, в очень тяжелые для меня годы, я не раз думал, что человек бывает несчастлив только потому, что он сам убежден в своем несчастье. Человек, даже получающий от жизни очень немногое, но довольный этим, чувствует себя счастливым в полном смысле этого слова, и наоборот, человек, имеющий многое и все же чем-то недовольный, может чувствовать себя несчастным. Я думаю, что, если бы Ксения поверила в свое несчастье, если бы она сочла себя несчастной, она не смогла бы прожить и года. А она не унывала, она многому училась и много работала. Она не только читала, она писала сама — к сожалению, ее стихи не удержались в моей памяти, не удержались, может быть, потому, что за коротенький срок она прочла их очень много. Я помню только их ощущение, их, если так можно сказать, «воздух». Это были стихи о смелых и сильных людях, стихи о мужестве и борьбе.
На другой день я пошел в столовую. Меня поставили работать «кухонным мужиком»: носить воду, выливать помои, колоть дрова, топить печи. Это была тяжелая ^работа, под силу здоровому, крепкому человеку, а мне трудно было поднять собственную руку. Никогда не забуду выражения презрительного сожаления, с которым смотрел на меня старший повар Семен Петрович Золотухин, полный, лысый старичок с седыми, торчащими вперед редкими усами. До революции он работал шеф-поваром в каком-то третьесортном ресторане Москвы и на все, что ему приходилось делать теперь — на пустые супы и жиденькую кашу,— смотрел с невыразимым презрением. Меня он возненавидел с первого взгляда — не пойму за что. Вероятнее всего за то, что я принимал посильное участие в гражданской войне, а он до дрожи в руках ненавидел все связанное с революцией. Он говорил, что революция «у каждого благородного человека сожрала жизнь». В первый же день Золотухин долго стоял у распахнутой двери кухни и с издевкой наблюдал, как я бессильно взмахиваю топором, как несу и выливаю в котел четверть ведра воды.
— Да-с! — говорил он, зло щурясь.— Да-с! Это вам, молодой человек, не газетки печатать и не чужие мельницы грабить.
Если бы часа через два в столовую не пришла Морозова, я, наверно, в то же утро ушел бы на вокзал, сел в первый же попутный эшелон и уехал на фронт. Но пришла Александра Васильевна, и мой старичок поблек и стих — видно было, что он не на шутку побаивается вежливой и тихой «комиссарихи». На мое счастье, его через два дня выгнали из столовой за кражу продуктов, и мне сразу стало легко.
Работа моя была скучна, но все время, которое я был занят дровами и водой, я перебирал в памяти удивительные рассказы Ксении, ее голос звучал в моих ушах, ее глаза смотрели на меня из прохладной глубины колодца, откуда я доставал воду, из миски с чечевичным супом, которым меня по просьбе Морозовой немного подкармливали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115