— А ты, Даня, хорошо выглядишь. Ей-богу! — сказал Гейер с подчеркнутой бодростью и покраснел. Снял очки и, часто моргая светлыми ресницами, посмотрел на меня с выражением какой-то особенной нежности — так на меня иногда смотрела мама.— Теперь скоро встанешь?
— Наверно, скоро.
— Давай вставай. А то ребята по тебе соскучились. Соня стояла рядом, освещенная бьющим в окна солнечным
светом, и с улыбкой слушала. Гейер, помявшись, виновато взглянул на нее снизу вверх.
— Я тут, Сонечка, небольшую передачку принес. Можно?
— Ну конечно же! — по-детски взмахнув руками, обрадовалась Соня.— Мы всегда рады, когда кто-нибудь добрый приносит нам передачки. У нас ведь только суп да каша. А они знаете как есть хотят, которые выздоравливают?! У-у! Обжоры!
Гейер достал из кармана пиджака завернутую в газету горбушку черного хлеба и две маленькие, сухие, как камень, воблы. Я заметил, что его белые худые пальцы стали еще длиннее, еще больше похудели.
— На вот, друже,— сказал он.— Извини за бедность, сам знаешь...
Меня охватило странное, до слез, волнение. Хотелось заплакать от благодарности к этому почти незнакомому человеку, который принес мне свой недельный паек. Но я, конечно, не заплакал, а только грубовато отмахнулся:
— Ну вот еще!
Гейер с мягкой настойчивостью положил хлеб и рыбу на одеяло, рядом с моей рукой.
— Я ведь попрощаться зашел,— не давая мне возразить, поспешно продолжал он. Уезжаю, брат...
— Куда?!
— На фронт, друже! На Украину вторглись белополяки. Прут на Киев.
Больные прислушивались к словам Гейера. Многие приподнялись на койках. Лежащий через койку от меня Бардик сел, свесив на пол босые, желтые, как репа, ноги.
— Опять, значит, лезут?!
И сразу откликнулось несколько голосов, загудели, заговорили.
Гейер улыбнулся Бардику своей обычной сдержанной улыбкой:
— Ничего, товарищ! Ленин пишет, что мы их побьем. Значит, побьем.— И снова повернулся ко мне: — Вот так-то, друже. Прощай, значит.— И встал.— Пойду собираться.
— Уже?
— Пора. Я ведь не один еду, целой артелью гремим.
— А из наших кто еще?
— Да кто... Юра едет... еще комсомольцы едут... Вандышев...
Соня негромко вскрикнула и схватилась рукой за грудь. Когда я взглянул на нее, меня поразило выражение ее лица. Рот открылся, красивые серые глаза стали странно большими, и в них стремительно накапливались слезы.
— Да как же так? — растерянно спросила она.— Да как же это? Боже ты мой!
Она рывком повернулась и ушла.
И только тогда я понял нехитрую историю этой только что начавшейся любви. Я припомнил румянец волнения, которым озарялось лицо Сони, когда приходил Вандышев, ее робкие и ласковые взгляды, веселую стремительность, с какой она принималась в его присутствии носиться по палатам.
«Так вот оно что! — думал я после ухода Гейера.— А ты воображал, дурак, что это ради тебя Вандышев так часто ходит в госпиталь, что это ради тебя целыми часами просиживает в палате!» Я вспоминал, как Соня много раз провожала Вандышева на крыльцо и как они стояли там, разговаривая и улыбаясь друг другу,— совсем не такие, какими были в палате. Иногда Соня спускалась с крыльца и провожала Вандышева дальше, мне не было видно куда.
Палата жила своей привычной жизнью, а я лежал и думал. Вот, значит, как! Уезжает Гейер, уезжает Вандышев, уезжают мои укомолы. Уезжают все, кто способен носить оружие. И опять я один.
Смеркалось.
За день лед на окнах почти растаял, отчетливо чернели голые ветви тополей, красным пылающим шаром катилось по городским крышам солнце. Небо вздымалось чистое, залитое каким-то подводным зеленоватым светом; черными тенями проносились птицы.
13. «ХЛЕБЦА БЫ ДОСЫТА ПОЕСТЬ...»
Но оказалось, что Вандышев уехал не сразу: некому было сдать дела по Чека и комиссариату. А положение в уезде оставалось тяжелым: сопротивление кулачья все нарастало. По рассказам того же Вандышева я знал, что в те дни продовольственные отряды, отправлявшиеся в уезд, снабжались не только мандатами и литературой, но и бомбами.
Как только по селам прошла весть о новом вторжении Антанты на Украину, кулачье и прятавшиеся по всяким подпольям белогвардейцы зашевелились. Чаще стали поступать сведения об изуверских убийствах председателей комбедов и сельсоветов, коммунистов и продовольственных уполномоченных, о бесчеловечных надругательствах над ними. К нам в госпиталь с площади Павших Борцов то и дело долетало замедленное, скорбное дыхание духового оркестра, это хватающее за душу «Вы жертвою пали»,— хоронили тех, кого привозили домой из последних командировок. Сейчас, спустя сорок лет, когда я вспоминаю то тревожное время, мне часто приходят на память стихи моего друга, безвременно погибшего Виктора Багрова:
Рассекая над собою
белый омут высоты, Колокольни подымают
обагренные кресты, И ревет, как зверь голодный,
над разбуженным селом Бог кулацкого восстанья
колокольным языком.
И еще:
Только спят, разгладив брови, И проснуться им нельзя, Наши лучшие ребята, Наши лучшие друзья. Кровь застыла над губами, Как сургучная печать, Не могли мы при разлуке Эти губы целовать. Спят они, разгладив брови, Безмятежным вечным сном, Зацелованы до крови Вороненым топором.
Мне кажется, что приведенные мной строчки очень точно передают атмосферу тех дней, когда каждую минуту можно было ожидать какой-нибудь вражеской вылазки, какой-нибудь провокации. А у нас именно Вандышев был той силой, которая ломала в самом истоке вражеское сопротивление.
И только в конце апреля, когда телеграф принес известие, что белополяки вплотную подошли к Киеву, настало время и для Вандышева идти на фронт.
В тот день, накануне его отъезда, мне опять приснилась Подсолнышка, приснилась так отчетливо, так ярко, словно я видел ее наяву. В ситцевом белом с синими горохами платье, с растрепанными льняными волосенками, она подошла к моей койке и, засмеявшись, излучая глазенками синий ласковый свет, тронула пальчиком мои губы: «Все не выросли зубки?» А потом села рядом на койку и заплакала, сказала сквозь слезы: «К тебе, Дань, хочу, к мамке».
Этот сон опять с беспощадной силой повернул меня лицом к прошлому. И сразу отошло в сторону и ощущение выздоровления и сама искрящаяся, хотя и замедленная радость возвращения к жизни — все, что наполняло меня в те дни.
А утро было солнечное и тихое. Ласковый, бархатный свет солнца неслышно плыл в окна веселыми, пронизанными пылью реками — в этом радостном, непрерывно струящемся сиянии так неприглядно, так страшно выглядели наши бескровные лица и руки, наша убогая одежонка.
Недалеко от меня метался в бреду молоденький, еще безусый солдатик с выпуклым крутым лбом и скорбными, чуть перекошенными губами, несколько дней назад его сняли с одного из сибирских эшелонов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115