ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я никогда не думал, что обыкновенные человеческие руки могут вырвать из этого черного лакированного ящика такую музыку. В ней было все: и железная поступь закованных в сверкающие доспехи рыцарских полчищ, и сияние покрытых вечным льдом скал, и громовые раскаты волн, грызущих каменные уступы берега...
Когда Иосиф Борисович кончил играть, когда в дальних, темных, наполненных призраками углах замер глухой рокот струн, я спросил шепотом:
— Это что?
Гейер встал и, осторожно опуская крышку рояля, сказал мне с важностью:
— Это, Данил, Бетховен. Могучий человечище был! А?
4. ПОЧЕМУ ЖЕ ТАК?
Однажды в январе я проснулся очень рано. Подсолнышка еще спала, укрытая поверх одеяла всеми одежонками, какие нашлись в доме. Из-под вороха серой, драной, много раз латанной и перелатанной одежды были видны светлые волосенки девочки и ее лобик. Дыхания не было слышно, но спала она спокойно. Легкий парок выбивался из-под одеяла.
К утру мороз стал еще крепче, чем вечером накануне; на стеклах окон, так же как вчера, бугрился неровный лед. Белым искристым налетом инея покрылись оконные шпингалеты, шляпки гвоздей и угол стены за темной иконой, не помогала и мамина коптилка — лампада.
Дуя на негнущиеся пальцы, постаревшая и поседевшая мама возилась у печки, укладывая костерком куски досок, которые я ночью наломал в изгороди городского сада. Когда я поднялся, мама ничего не сказала, только озабоченно и жалобно посмотрела на меня печальными красивыми глазами. Вообще она тогда была очень молчаливой, лишь о боге и чудесах могла говорить и слушать без конца.
На шестке печи, едва освещенной коптилкой, стоял чугунок, набитый доверху снегом: мама собиралась, как делала каждое утро, натаять воды и сварить суп. Видимо, она неIала давно и еще до того, как я проснулся, выходила во тор: на стареньких, с вытертыми красными узорами валенках лежал снег.
В те дни еще одна странная особенность появилась у нашей мамы: она стала болезненно чистоплотной, только и делала что прибирала, стирала и мыла.
Сейчас на некрашеном и до блеска выскобленном столе на белой тряпочке серой кучкой лежали горсти две крошек подсолнечного жмыха — три дня назад мне удалось выменять этот жмых на обрывки красной бархатной шторы, найденной за разбитыми бочками в каретнике барутинского дома. Суп из подсолнечного жмыха, который мама тогда варила, Сашенька называла «мой суп»: она ведь у нас была Подсолнышка.
— Сегодня праздник,— не обращаясь ко мне и не поворачиваясь от печки, сказала мама.— Хоть бы муки немного выменять.
И она и я прекрасно знали, что ни продать, ни менять нам совершенно нечего. Я подумал, что надо еще полазить по всяким брошенным буржуйским сараям — может быть, что-нибудь и удастся найти. Но прежде чем заняться этим, я должен был пойти в типографию, печатать набранную вчера газету.
Я ушел.
Все дома с наветренной стороны были занесены сугробами снега почти в рост человека; между сугробами и прорезая их змеились робкие пешеходные тропки. Обычно только по Большой, Проломной и по улицам, ведущим к базару, тянулись широкие санные колеи. Но теперь и их не было видно — столько намело и навалило за ночь снега.
Белое пламя поземки, взвихриваясь за ветром, облизывало снизу стены домов, стволы деревьев и нижние их ветви, подножия телеграфных столбов. Низкое рваное небо только угадывалось вверху — посмотреть туда было нельзя: слепил снег. Ветер выл, свистел и громыхал полуоторванными водосточными трубами; за этим воем и грохотом не угадывался ни один живой звук. Ни огня, ни собачьего лая, ни человеческого голоса, как будто шел я по неживому, брошенному людьми городу. Ощущение такой пустоты я несколько раз испытал во сне.
Засунув руки как можно глубже в рукава шинели, сбычившись навстречу ветру, иногда останавливаясь и выгребая пальцем из ботинок то и дело набивавшийся туда снег, шагал я по пустым улицам.
Ржаво и отвратительно скрипела, раскачиваясь на ветру, кичигинская вывеска — все, что осталось от его магазина.
Проходя под вывеской, я невольно поднял глаза. Все ставни окон были закрыты и прижаты болтами, но в вырезанные сердечком глазки были видны темные, не покрытые морозными рисунками стекла, за ними — отчетливые и такие манящие — зеленели узорчатые листочки гераней.
Да, были еще в городе такие дома, где было тепло, где никто не умирал с голоду. И именно там, в этих домах, в каких-то тайниках, и скрывались неуловимые, несмотря на бесчисленные облавы, застрявшие в городе колчаковцы — это они по ночам стреляли из пистолетов и организовывали в ближних деревнях кулацкие вылазки.
Кичигинская лавка третий год стояла закрытой, двери ее были накрепко заколочены дюймовыми досками. Торговать Кичигину было нечем, но сам он не ушел с отступающими белыми в Сибирь, как ушли многие, пожалел бросить накопленное добро. «Мне бежать нечего: не вешал, не убивал, не грабил! Торговля — она дело полюбовное, хочешь —купишь, хочешь — нет!» — кричал он в укоме, куда его вызвали для наложения контрибуции. И все же он, видимо, дрожал за свою шкуру: его сын, черноусый красавец Анисим, который работал при учредиловцах в комендатуре и с чрезвычайной жестокостью расправлялся с коммунистами, убежал с белыми. Если бы Анисим попал в руки наших, ему бы не было пощады.
С Кичигиным теперь осталась только горбатенькая, старая, похожая на бабу-ягу родственница и его дочь, полная, строгая девушка,— я ее помнил с тех пор, когда она в беленьком, чистеньком передничке ходила в женскую гимназию. Даже в этом вызванный в уком Кичигин счел необходимым оправдаться: «А что Сонька в гимназиях вместе с есплотатами училась — так что? Сами пишете: «Учение — свет!»
С этой Сонькой Кичигиной я несколько раз встречался на железнодорожных путях: буржуев выгоняли туда на помощь нам — ремонтировать пути и расчищать снег. Сонька ходила на эту работу в большой белой пуховой шали, повязанной крест-накрест поверх отороченной беличьим мехом зеленой шубки, в меховых варежках и в серых новеньких, еще не стоптанных, круглых в подошве валенках. В течение всего дня она с боязливой старательностью размахивала лопатой и ни разу не подходила к костру, к которому мы вынуждены были бегать через каждые пятнадцать минут.
Очень ненавидел я ее тогда, эту полную, сытую девушку, ненавидел за ее валенки, за рукавички, за румяные, налитые щеки. И она, вероятно, чувствовала эту мою немую ненависть: каждый раз, оказавшись рядом со мной, испуганно косила I лазом в мою сторону и вся сжималась.
Проходя под вывеской и глядя на теплые окна, я вспоминал все это. И если бы под руками у меня оказалась палка или камень, я швырнул бы в окно ненавистного мне уютного дома, в котором было тепло, где пар от дыхания не ходил облаками по комнате.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115