Пиши, говорю!
Его записали.
— Запиши меня,— сказал я пареньку, когда подошла моя очередь.
И тут дядя Коля узнал меня.
— Данилка! Когда ты?
— Нынче.
Паренек со списком, глядя на меня, ждал.
— Пиши дальше,— кивнул ему дядя Коля.— Этот только что из госпиталя. Поправка требуется. Садись, Дань...
Я присел рядом с ним на край ящика. И вдруг ощутил на своем лице чей-то пристальный взгляд, острый, недобрый. Глянув в толпу, я за плечами стоявших поблизости разглядел сморщенное личико Кичигина. Он смотрел на меня с такой ненавистью, что мне стало холодно. И мне с непередаваемой отчетливостью припомнилась сцена, когда хоронили отца. После похорон мы с мамой шли с площади Павших Борцов, потрясенные свалившимся на нас несчастьем. А впереди подпрыгивающей походкой шел какой-то старичок и на мотив веселой игривой песенки пел: «Гробики сосновые... гробики дубовые! Гробики сосновые... гробики дубовые!..» Это и был Кичигин.
Тогда я бросился за ним, хотел догнать, ударить, избить, но он, перепуганный, исчез в чьем-то дворе. Странно, почему-то в госпитале, когда Кичигин приходил к Соне, я ни разу не вспомнил об этом — вероятно, виной тому была болезнь, «отбившая», как говорят в народе, мне память. А сейчас воспоминание о том случае бросило меня в дрожь, и я рванулся к ненавистному мне человеку.
— Ты что? — удивленно спросил дядя Коля.
— Кичигин,— шепнул я.
— А-а-а... Погоди, дойдут еще у нас руки и до этой сволочи.
Когда я снова взглянул в толпу, Кичигина уже не было.
18. У ДЯДИ КОЛИ
С митинга мы с дядей Колей пошли вместе. Не спрашивая моего согласия, он сказал, что я буду теперь жить у него.
— Конечно. Будешь нам заместо Юры,— подтвердила тетя Настя.
Она присоединилась к нам сразу же после митинга. Пока я ее не видел, она как будто выросла, окрепла, раздалась в плечах. Голова у нее была туго повязана красным платочком, уже выгоревшим от солнца,— такие платочки были в большом ходу в рабочей среде. Тетя Настя стала теперь делегаткой, работала в женотделе, налаживала работу пошивочных мастерских.
— Я спросил ее: не было ли писем от Юрки? Она вздохнула, покачала головой:
— Нету, да ведь они нынче не ходят, а ползают, письма-то. Я спросил: а как же Юрка с одним глазом воевать будет?
— Я его об том же спрашивала,— усмехнулась тетя Настя.— А он отвечает: «Так даже способнее: когда стрелять — глаз не надо прищуривать». Вот ты и поговори с ним. Да вы все такие!
Мы вместе пошли на чугунолитейный заводик Хохрякова, на котором я когда-то недолго работал,— там в этот день тоже должен был быть митинг.
— А может, не пойдешь, Никола? — с тревогой спросила Настя, кивая на костыли дяди Коли.
— Надо, мать,— поморщившись, ответил он.
Еще до этого я обратил внимание, что шагал дядя Коля с трудом, неуклюже выбрасывая вперед костыли и тяжело перекидывая свое тело,— видимо, еще не привык к протезам.
— А где же ваша пролетка, дядя Коля?— спросил я.
— В укоме во дворе стоит.
— А что же вы... пешком?
— Жеребцы, милый мой, воевать уехали!
На чугунолитейном было непривычно для глаза чисто и празднично. Раньше здесь везде валялись кучи горелой формовочной земли, окалины, мусора, груды чугунного лома. Теперь все это было старательно прибрано, дорожки посыпаны песком. Старая вывеска над воротами «Хохряков и сын», правда, еще сохранялась, но на ней висело кумачовое полотнище с белыми буквами: «Здесь хозяин пролетариат».
И праздник первой отливки и коротенький митинг, посвященный пуску первого восстановленного в нашем городке промышленного предприятия, оказались очень короткими. Металла заготовили немного, из него отлили только квадратную плиту с надписью: «Да здравствует мировая революция!» И все собравшиеся в торжественном молчании стояли вокруг медленно тускнеющей плиты. Из оранжево-багровой, какой плита была, когда разбили опоку, она постепенно превращалась в темно-пишневую; по ней, как бы постепенно сгущаясь, текли закатные краски — именно так темнеет небо в час, когда за горизонтом исчезло солнце. Сначала потемнели глубоко врезанные буквы, потом углы квадратной плиты, словно кто-то невидимый постепенно обламывал их; квадратная плита превращалась з многогранник, потом в круг. А майское солнце весело светило вниз сквозь закопченные стекла потолка, и, по мере того как остывала плита, солнечные лучи становились все сильнее, видимее, ярче.
Потом литейщики поздравляли друг друга с первой отливкой, а дядю Колю с новыми ногами.
— Теперь тебе и износу не будет, Степаныч!
— Тебе бы еще и голову такую! А?
И все громко и необидно смеялись, похлопывая дядю Колю по плечам и спине. Потом, уже у выхода, старый литейщик с корявыми, обожженными руками остановил всех. У него было подвижное, сухое лицо, темные, прищуренные глаза — я помнил его еще с тех пор, как работал в литейке. Меня он не узнал.
— А вот чего...— Он встал в воротах цеха, в снопах солнечного света.— А давайте-ка, ребята, отобьем телеграмму Ильичу, а? Чай, ему тоже радостно будет, что мы завод к делу определили... Тоже порадуется...
Тут же, «по поручению митинга», составили телеграмму, и литейщики гурьбой пошли на вокзал отправлять ее. А я с дядей Колей и тетей Настей — к ним домой.
Жили теперь Вагины на Проломной улице, в небольшом доме, брошенном кем-то — уже не помню кем — из богатеев, недалеко от лавчонки Кичигина. Меня поразила в просторных сенях куча сваленной в углу и изрубленной на куски мягкой мебели — торчали блестящие спиральные пружины, багровели лоскутья красного бархата, топырились вверх позолоченные ножки кресел, острыми кусками неба голубели осколки зеркала, похожие на сквозные дырки в полу.
— Что это, дядя Коля? — спросил я.
— А это, видишь, сам не гам и тебе не дам. Перед бегством — видно, чтобы нам с тобой не досталось на этих пружинах качаться,— хозяин из последних сил постарался... И дом подпалил — слава богу, залить успели.
В комнате, где жили Вагины, на двух подоконниках были развешаны для просушки старые бинты и лоскутья одежды, тоже, видимо, служившие бинтами. На самом видном месте, посреди двух натюрмортов с яблоками и свежей рыбой, висел небольшой, прибитый гвоздиками портрет Ленина. Обрезанная шинель дяди Коли висела у входа на оленьем рогу. У двери матово поблескивала никелированными шарами кровать.
Как только мы вошли, дядя Коля отбросил костыли и не сел, а прямо повалился на кровать, по лицу у него пробежала гримаса боли. Но через секунду он уже улыбался.
— Ты меня извини, Данилка,— сказал он.— Никак я с новыми своими ходулями не подружусь. Трут, собаки!
Переваливаясь с боку на бок, он стащил с себя штаны — Настя помогала ему,— и я увидел его протезы: коричневая кожа, металлические, белого блеска, планки, ремни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
Его записали.
— Запиши меня,— сказал я пареньку, когда подошла моя очередь.
И тут дядя Коля узнал меня.
— Данилка! Когда ты?
— Нынче.
Паренек со списком, глядя на меня, ждал.
— Пиши дальше,— кивнул ему дядя Коля.— Этот только что из госпиталя. Поправка требуется. Садись, Дань...
Я присел рядом с ним на край ящика. И вдруг ощутил на своем лице чей-то пристальный взгляд, острый, недобрый. Глянув в толпу, я за плечами стоявших поблизости разглядел сморщенное личико Кичигина. Он смотрел на меня с такой ненавистью, что мне стало холодно. И мне с непередаваемой отчетливостью припомнилась сцена, когда хоронили отца. После похорон мы с мамой шли с площади Павших Борцов, потрясенные свалившимся на нас несчастьем. А впереди подпрыгивающей походкой шел какой-то старичок и на мотив веселой игривой песенки пел: «Гробики сосновые... гробики дубовые! Гробики сосновые... гробики дубовые!..» Это и был Кичигин.
Тогда я бросился за ним, хотел догнать, ударить, избить, но он, перепуганный, исчез в чьем-то дворе. Странно, почему-то в госпитале, когда Кичигин приходил к Соне, я ни разу не вспомнил об этом — вероятно, виной тому была болезнь, «отбившая», как говорят в народе, мне память. А сейчас воспоминание о том случае бросило меня в дрожь, и я рванулся к ненавистному мне человеку.
— Ты что? — удивленно спросил дядя Коля.
— Кичигин,— шепнул я.
— А-а-а... Погоди, дойдут еще у нас руки и до этой сволочи.
Когда я снова взглянул в толпу, Кичигина уже не было.
18. У ДЯДИ КОЛИ
С митинга мы с дядей Колей пошли вместе. Не спрашивая моего согласия, он сказал, что я буду теперь жить у него.
— Конечно. Будешь нам заместо Юры,— подтвердила тетя Настя.
Она присоединилась к нам сразу же после митинга. Пока я ее не видел, она как будто выросла, окрепла, раздалась в плечах. Голова у нее была туго повязана красным платочком, уже выгоревшим от солнца,— такие платочки были в большом ходу в рабочей среде. Тетя Настя стала теперь делегаткой, работала в женотделе, налаживала работу пошивочных мастерских.
— Я спросил ее: не было ли писем от Юрки? Она вздохнула, покачала головой:
— Нету, да ведь они нынче не ходят, а ползают, письма-то. Я спросил: а как же Юрка с одним глазом воевать будет?
— Я его об том же спрашивала,— усмехнулась тетя Настя.— А он отвечает: «Так даже способнее: когда стрелять — глаз не надо прищуривать». Вот ты и поговори с ним. Да вы все такие!
Мы вместе пошли на чугунолитейный заводик Хохрякова, на котором я когда-то недолго работал,— там в этот день тоже должен был быть митинг.
— А может, не пойдешь, Никола? — с тревогой спросила Настя, кивая на костыли дяди Коли.
— Надо, мать,— поморщившись, ответил он.
Еще до этого я обратил внимание, что шагал дядя Коля с трудом, неуклюже выбрасывая вперед костыли и тяжело перекидывая свое тело,— видимо, еще не привык к протезам.
— А где же ваша пролетка, дядя Коля?— спросил я.
— В укоме во дворе стоит.
— А что же вы... пешком?
— Жеребцы, милый мой, воевать уехали!
На чугунолитейном было непривычно для глаза чисто и празднично. Раньше здесь везде валялись кучи горелой формовочной земли, окалины, мусора, груды чугунного лома. Теперь все это было старательно прибрано, дорожки посыпаны песком. Старая вывеска над воротами «Хохряков и сын», правда, еще сохранялась, но на ней висело кумачовое полотнище с белыми буквами: «Здесь хозяин пролетариат».
И праздник первой отливки и коротенький митинг, посвященный пуску первого восстановленного в нашем городке промышленного предприятия, оказались очень короткими. Металла заготовили немного, из него отлили только квадратную плиту с надписью: «Да здравствует мировая революция!» И все собравшиеся в торжественном молчании стояли вокруг медленно тускнеющей плиты. Из оранжево-багровой, какой плита была, когда разбили опоку, она постепенно превращалась в темно-пишневую; по ней, как бы постепенно сгущаясь, текли закатные краски — именно так темнеет небо в час, когда за горизонтом исчезло солнце. Сначала потемнели глубоко врезанные буквы, потом углы квадратной плиты, словно кто-то невидимый постепенно обламывал их; квадратная плита превращалась з многогранник, потом в круг. А майское солнце весело светило вниз сквозь закопченные стекла потолка, и, по мере того как остывала плита, солнечные лучи становились все сильнее, видимее, ярче.
Потом литейщики поздравляли друг друга с первой отливкой, а дядю Колю с новыми ногами.
— Теперь тебе и износу не будет, Степаныч!
— Тебе бы еще и голову такую! А?
И все громко и необидно смеялись, похлопывая дядю Колю по плечам и спине. Потом, уже у выхода, старый литейщик с корявыми, обожженными руками остановил всех. У него было подвижное, сухое лицо, темные, прищуренные глаза — я помнил его еще с тех пор, как работал в литейке. Меня он не узнал.
— А вот чего...— Он встал в воротах цеха, в снопах солнечного света.— А давайте-ка, ребята, отобьем телеграмму Ильичу, а? Чай, ему тоже радостно будет, что мы завод к делу определили... Тоже порадуется...
Тут же, «по поручению митинга», составили телеграмму, и литейщики гурьбой пошли на вокзал отправлять ее. А я с дядей Колей и тетей Настей — к ним домой.
Жили теперь Вагины на Проломной улице, в небольшом доме, брошенном кем-то — уже не помню кем — из богатеев, недалеко от лавчонки Кичигина. Меня поразила в просторных сенях куча сваленной в углу и изрубленной на куски мягкой мебели — торчали блестящие спиральные пружины, багровели лоскутья красного бархата, топырились вверх позолоченные ножки кресел, острыми кусками неба голубели осколки зеркала, похожие на сквозные дырки в полу.
— Что это, дядя Коля? — спросил я.
— А это, видишь, сам не гам и тебе не дам. Перед бегством — видно, чтобы нам с тобой не досталось на этих пружинах качаться,— хозяин из последних сил постарался... И дом подпалил — слава богу, залить успели.
В комнате, где жили Вагины, на двух подоконниках были развешаны для просушки старые бинты и лоскутья одежды, тоже, видимо, служившие бинтами. На самом видном месте, посреди двух натюрмортов с яблоками и свежей рыбой, висел небольшой, прибитый гвоздиками портрет Ленина. Обрезанная шинель дяди Коли висела у входа на оленьем рогу. У двери матово поблескивала никелированными шарами кровать.
Как только мы вошли, дядя Коля отбросил костыли и не сел, а прямо повалился на кровать, по лицу у него пробежала гримаса боли. Но через секунду он уже улыбался.
— Ты меня извини, Данилка,— сказал он.— Никак я с новыми своими ходулями не подружусь. Трут, собаки!
Переваливаясь с боку на бок, он стащил с себя штаны — Настя помогала ему,— и я увидел его протезы: коричневая кожа, металлические, белого блеска, планки, ремни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115