ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

за гражданскую войну — брат шел на брата и сын на отца, за реки пролитой крови, за безбожников-большевиков, закрывающих церкви и монастыри.
В городе было тихо. Чугунолитейный не работал, мельницы стояли, двери маленьких кустарных мастерских были заколочены досками, казалось, навсегда. Лавки открывались только в день выдачи хлеба, селедок или конины.
И только базар, чудовищно разросшийся, шумел с утра вечера тысячами голосов. Там продавали и покупали все, угодно,— от жестяных кладбищенских венков и восковых потов с подвенечного платья столетней давности до свиных
окороков и чудом занесенного в наш город японского гашиша. И навсегда победившая Советская власть признавалась торжищем настолько непрочной, настолько временной, что в уплату за любые блага охотнее всего принимались «николаевки», которых оставалось еще немало по всевозможным укладкам и сундукам.
В один из самых тяжелых для нас дней и мама отнесла на рынок последнее, что она еще берегла «на черный день»,— свою единственную праздничную желтую кофточку и тоненькое обручальное колечко, которое «все равно спадало с пальца» — от худобы. Взамен она принесла чугунок картошки и небольшую подмороженную тыкву.
В ноябре ремонт железнодорожных путей был закончен, поезда пошли. И сразу город охватила тревога, смутная, темная, готовая каждую минуту взорваться криком, бунтом, пожаром. Опять по ночам стали частенько постреливать из-за угла в коммунистов, а из деревень привозить продотрядников со вспоротыми и набитыми землей животами. Эта тревога усиливалась от разговоров о том, что «комиссары» собираются вывозить с мельниц оставшийся там хлеб. Часть этого хлеба действительно предстояло отправить по распоряжению Совнаркома голодающему Петрограду.
В конце месяца ударили морозы, в том году особенно жестокие, до сорока градусов. Калетинский пруд за одну ночь покрылся льдом, и по нему, вдоль торчащих из снега обгорелых свай сожженного нами моста, проложили дорогу от мельницы на вокзал. По этой дороге и начали возить с мельницы хлеб. И мельница, и эшелоны, стоявшие на путях, и сам вокзал охранялись пулеметами: вокруг города в опасной близости рыскали остатки разгромленных сапожковских банд.
Подводы с хлебом в пути до вокзала охраняли мы — девять человек первой коммунистической ячейки молодежи. Нам выдали кое-какое обмундирование и винтовки; только три из них были исправны — этого, конечно, никто, кроме нас, не знал. Командовал нами Юрка. Никогда не забуду, какими ненавидящими глазами провожали нас обыватели, когда мы, с винтовками наперевес, шагали вдоль возов с хлебом, какой только бранью нас не осыпали! Мы были и «сволочью», и «паразитами, жиреющими на чужой крови», по нас «уже давно плакали виселицы», мы, конечно, тайком «увозили себе домой каждую ночь по мешку муки».
Мы сами тогда едва держались на ногах от голода, и дома у нас сидели голодные родные, и пределом мечтаний для нас была горячая жиденькая затируха. Но я не унес с мельницы ни одной щепотки муки и, как это ни наивно, до сих пор испытываю чувство радости и гордости: я не взял ни одного хлебного зерна из тех, что были нужны революции.
Единственное, что я позволил себе тогда,— охота на голубей.
Несколько раз пробирался я на знакомый мне с детства мельничный чердак и нашей старинной, так и валявшейся здесь сеткой ловил голубей. Когда я хотел убить первого пойманного мной голубя и не убил его сразу, я заплакал от жалости. Вероятно, как раз от этой ненужной жалости я ударил птицу недостаточно сильно, и она, полуоткрыв клюв, из которого потекла тоненькая струйка крови, смотрела на меня с жалобным и в то же время гневным недоумением. Я уже сделал движение выпустить, бросить несчастную птицу, но вспомнил худенькую шейку Подсолнышки, ее восковые щеки и, зажмурившись, ударил голубя о стропильную перекладину.
Подсолнышке я, конечно, не сказал, что принесенная мной ощипанная пичуга — голубь: вдруг бы она не стала есть. А она ела и приговаривала, что это «ужасно какой вкусный куренок, никогда даже такого не ела». Потом я еще несколько раз ходил на опустевшую мельницу. Но с каждым днем ловить голубей становилось труднее: их было очень мало и они боялись людей — вероятно, охотился на них не один я.
3. «А ЧТОБ ГАЗЕТА БЫЛА...»
Не помню точно, кажется, в начале декабря вечером Вандышев вызвал в уком меня, Юрку и еще троих ребят из нашей комсомольской ячейки и сунул нам в руки измятый бумажный лист. На одной стороне листа косо, с угла на угол, тянулись размазанные полосы типографской краски.
Щурясь на свет лампы, тяжело перекладывая на столе огромные, испятнанные татуировкой кулаки, Вандышев посматривал то на нас, то в угол, где, оскорбленно нахохлившись и пряча рыжеватую бородку в воротник бекеши, сидел метранпаж бывшей кузнецовской, а теперь укомовской типографии — Василий Ильич Лютаев. Это был небольшого роста старичок с лисьим, ласковым и дряблым лицом, к которому была, казалось, приклеена беленькая, как мыльная пена, аккуратная бородка. Он сидел чинно, стараясь принять независимый вид, но с первого взгляда было видно, что он очень боится Вандышева. Надо сказать, что внешность Вандышева в то время действительно могла испугать: горящие, исступленные глаза и темное, почти черное, с острыми скулами лицо, словно вырубленное из куска антрацита, к тому же в нем была какая-то перекошенность, смещение черт — это обычно появляется в лице человека после больших потрясений.
— Вот что, укомолы,— сказал наконец Вандышев, с трудом отводя глаза от Лютаева.— Как думаете, что это? — и ткнул кулаком в бумагу.
В комнате было тихо, только за спиной у меня в высоком резном деревянном футляре мерно потикивали часы. Мы молчали.
— Метранпаж утверждает,— продолжал Вандышев,— что нашу газету «Путь борьбы» печатать в типографии его бывшего хозяина нельзя. Холодно, видите ли, шрифты рассыпаны, нет керосина, нет типографской краски. Этот тип...
Сидевший до этой минуты неподвижно, Лютаев вдруг вскинулся как укушенный, щеки его, покрытые паутиной красных жилок, задрожали.
— Я вам не тип, гражданин Вандышев! — закричал он, задыхаясь.— Я еще пять лет назад страдал здесь за свои революционные убеждения! И не позволю всякому...
— Нет, позволишь,— с угрозой перебил Вандышев.— Вы, эсеры, всегда были предателями! И только предателями...
— Не позволю! — визжал Лютаев.
Вандышев поднялся и медленно, на ходу наливаясь холодной яростью, пошел к Лютаеву. Старинный паркет под его ногами сухо скрипел. И с каждым шагом гнев Лютаева остывал. Метранпаж нехотя сел на край стула и прыгающими от страха злыми глазами следил за Вандышевым.
Постояв возле Лютаева, Вандышев вернулся к столу и сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115