Я хотел сказать: все наладится, все будет хорошо, но в это время в светлом четырехугольнике двери появился темный силуэт, и голос Вандышева позвал:
— Данил!
Я только стиснул руку Сони и бегом поднялся на крыльцо. И через несколько минут уже мчался по улицам, прижимая ладонью карман гимнастерки, в котором лежал пакет.
28. НЕ ЖАЛЕЯ СИЛ
Утром наш полк перевели в Любимовку, километрах в пяти или шести от Каховки по Мелитопольскому тракту.
Ночевали мы в большом доме; в переднем углу во всю высоту стен висели иконы старинного письма: многочисленные богородицы, Иисусы, бородатые святые со строгими, печальными лицами. Стены были оклеены аляповатыми многокрасочными олеографиями: спокойное, тихое море и белые паруса шхуны на горизонте, переход Суворова через Альпы и что-то еще — кажется, танец Иродиады с головой Иоанна-крестителя.
В простенке висело зеркало, дешевенькое кривое стекло с испорченном, испятнанной потеками ржавчины амальгамой. Я подошел к нему. Заходящее солнце стояло низко, в уровень с окном, в его свете я увидел опаленное зноем, коричневое, худое лицо — оно показалось мне лицом настоящего солдата.
Жарко пылали в печи сухие кукурузные стебли. Молодая женщина с грустным, покорным, когда-то, наверное, очень красивым лицом, напрягая жилистые измученные руки, ухватом передвигала на ярко освещенном шестке черные чугуны. На лавке у стола, положив на колени руки, сидел старый, столетний седой дед в длинной холщовой рубахе и в холщовых синих штанах. Его красные глаза беспрерывно слезились, он не вытирал слез.
— Вы бы легли, таточку,— несколько раз говорила женщина от печки.
Но старик не отвечал ей.
Я подсел к нему, хотел заговорить, но женщина строго покачала головой:
— Не замай его, хлопчик. Он помирать собрался... Лежа рядом с Костей на куче соломы, постланной на полу, я украдкой смотрел на старика, на женщину, освещенную прыгающим светом печи, на большеглазого теленка, привязанного веревочкой к ножке кровати у самой двери. Беспомощный, со свисающей с мягких губ тягучей слюной, он стоял, покачиваясь на тонких ножках, и жалобно и неуверенно мычал, словно пробуя голос. Хозяйка сказала, что он родился только утром, и это показалось мне несправедливым — столько хороших людей гибнет под пулями и шашками, а вот родился теленок и будет жить.
Костя крепко спал, лицом вверх, светлые его брови, похожие на колоски пшеницы, были удивленно вскинуты, словно и он думал во сне над каким-то неразрешенным вопросом.
Мы с Костей так и не разлучались все это время, ели из одного котелка и спали, укрываясь одной шинелью — у нас она была одна на двоих. В Косте было много удивительной, подкупающей мягкости, так не вязавшейся с суровой обстановкой тех дней, много почти детской доверчивости к людям; я очень привязался к нему.
В ту ночь, помнится, я видел во сне Ксению и тетю Васю — как будто они жили в том доме, где мы ночевали. Тетя Вася возилась у печки, передвигая чугуны, и негромким, чуть надтреснутым голосом пела: «Уихав козак на чужбину далеко...», а Ксения, как теленок, была привязана к ножке кровати тонкой самодельной веревочкой. Проснувшись среди ночи, не открывая глаз, я вспомнил сон и обругал себя за то, что так и не написал ми слова этим добрым людям, которые когда-то помогли мне.
На рассвете мы с Костей, голые до пояса, плескались у колодца, рядом с деревянной почерневшей колодой, из которой поили скот. Студеная колодезная вода обжигала тело, мы визжали и прыгали, как мальчишки, щурясь на солнце, лениво смотревшее в разрывы между легкими облаками.
И опять весь день рыли окопы, забивали в землю колья и опутывали их колючей проволокой — возводился второй пояс укреплений, охватывающий не только обе Каховки, Большую и Малую, а и Любимовку, и Софиевку, и ряд хуторов.
В степи, за окопами, было спокойно, лишь раза два на дальнем, полускрытом пыльной завесой бугре появлялись всадники. И вечером было тихо. Солнце садилось в багровое месиво облаков, и, несмотря на войну, ветрянка на горизонте деловито помахивала крыльями — молола хлеб нового урожая.
Вечером Слепаков рассказал нам, что Врангель спешно укрепляет Крым, что там, на укреплении Турецкого вала, работают крупнейшие военные специалисты, такие, как английские адмиралы Сеймур, Перси и Мак-Малей, французские генералы Кейз, Манжен и Фок.'
В те дни французское правительство спешно отправляло в Крым крупные военно-морские силы. В Крыму находилась американская военная миссия во главе с адмиралом Мак-Келли, через американский Красный Крест туда непрерывным потоком шли военные материалы, оружие и боеприпасы; один за другим — ив Севастополь, и в Феодосию, и в Евпаторию — приходили транспорты и корабли.
Измученные дневной работой бойцы сидели вокруг Слепа-кова тесным кольцом. За Днепром узкой красной речушкой текла по земле вечерняя заря.
— Так что видите, ребята,— сказал в заключение Слепаков,— бьемся мы не только против Врангеля. Одного его мы бы давно утопили в Черном море. Нет. Бьемся мы со всей гидрой международной буржуазии. А значит, биться нам, не жался сил, пока стучит в нашей груди пролетарское сердце.
Помню, тогда я испытывал какое-то незнакомое мне раньше счастье, мне было так хорошо среди товарищей, у всех у нас было так много общего и в прошлом и в будущем.
А ночь оказалась тревожной. На севере, километрах в десяти от нас, разливалось, растекалось по небу зарево, на его фоне отчетливо вырезался черный придорожный крест, стоявший на перекрестке дорог перед нашим окопом. Несколько раз взлетали в небо ракеты. А с запада надвигалась гроза — там глухо перекатывался гром и с сухой яростью били в землю желтые молнии.
29. СОНЯ
Утром пятнадцатого августа мы получили приказ о наступлении. Как сейчас, помню этот душный, раскаленный день, блекло-синее, потемневшее от зноя небо, потрескавшуюся землю. Желто-бурые заросли кукурузы поднимались по сторонам дороги высокой стеной. Пыль, пыль, пыль. Слепило солнце, тучами вились над лошадьми оводы, нестерпимо хотелось пить.
Когда отошли от Любимовки километра два, разведка натолкнулась на притаившиеся в кукурузе пулеметные тачанки белых. И сразу после первого выстрела из невидимой с дороги долинки с гиканьем и свистом вырвалась конница. Отступать нам было нельзя — все равно конники порубили бы нас,— а залечь для обороны тоже оказалось невозможно. Кругом стояла высокая, выше человеческого роста, кукуруза, лежа в которой нельзя было ничего увидеть впереди. И только поэтому, а вовсе не потому, что мы были безумно храбрыми, мы стоя в упор расстреливали мчавшихся на нас черных конников, окруженных блеском вскинутых над головами сабель.
Никогда не забуду ощущений того боя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
— Данил!
Я только стиснул руку Сони и бегом поднялся на крыльцо. И через несколько минут уже мчался по улицам, прижимая ладонью карман гимнастерки, в котором лежал пакет.
28. НЕ ЖАЛЕЯ СИЛ
Утром наш полк перевели в Любимовку, километрах в пяти или шести от Каховки по Мелитопольскому тракту.
Ночевали мы в большом доме; в переднем углу во всю высоту стен висели иконы старинного письма: многочисленные богородицы, Иисусы, бородатые святые со строгими, печальными лицами. Стены были оклеены аляповатыми многокрасочными олеографиями: спокойное, тихое море и белые паруса шхуны на горизонте, переход Суворова через Альпы и что-то еще — кажется, танец Иродиады с головой Иоанна-крестителя.
В простенке висело зеркало, дешевенькое кривое стекло с испорченном, испятнанной потеками ржавчины амальгамой. Я подошел к нему. Заходящее солнце стояло низко, в уровень с окном, в его свете я увидел опаленное зноем, коричневое, худое лицо — оно показалось мне лицом настоящего солдата.
Жарко пылали в печи сухие кукурузные стебли. Молодая женщина с грустным, покорным, когда-то, наверное, очень красивым лицом, напрягая жилистые измученные руки, ухватом передвигала на ярко освещенном шестке черные чугуны. На лавке у стола, положив на колени руки, сидел старый, столетний седой дед в длинной холщовой рубахе и в холщовых синих штанах. Его красные глаза беспрерывно слезились, он не вытирал слез.
— Вы бы легли, таточку,— несколько раз говорила женщина от печки.
Но старик не отвечал ей.
Я подсел к нему, хотел заговорить, но женщина строго покачала головой:
— Не замай его, хлопчик. Он помирать собрался... Лежа рядом с Костей на куче соломы, постланной на полу, я украдкой смотрел на старика, на женщину, освещенную прыгающим светом печи, на большеглазого теленка, привязанного веревочкой к ножке кровати у самой двери. Беспомощный, со свисающей с мягких губ тягучей слюной, он стоял, покачиваясь на тонких ножках, и жалобно и неуверенно мычал, словно пробуя голос. Хозяйка сказала, что он родился только утром, и это показалось мне несправедливым — столько хороших людей гибнет под пулями и шашками, а вот родился теленок и будет жить.
Костя крепко спал, лицом вверх, светлые его брови, похожие на колоски пшеницы, были удивленно вскинуты, словно и он думал во сне над каким-то неразрешенным вопросом.
Мы с Костей так и не разлучались все это время, ели из одного котелка и спали, укрываясь одной шинелью — у нас она была одна на двоих. В Косте было много удивительной, подкупающей мягкости, так не вязавшейся с суровой обстановкой тех дней, много почти детской доверчивости к людям; я очень привязался к нему.
В ту ночь, помнится, я видел во сне Ксению и тетю Васю — как будто они жили в том доме, где мы ночевали. Тетя Вася возилась у печки, передвигая чугуны, и негромким, чуть надтреснутым голосом пела: «Уихав козак на чужбину далеко...», а Ксения, как теленок, была привязана к ножке кровати тонкой самодельной веревочкой. Проснувшись среди ночи, не открывая глаз, я вспомнил сон и обругал себя за то, что так и не написал ми слова этим добрым людям, которые когда-то помогли мне.
На рассвете мы с Костей, голые до пояса, плескались у колодца, рядом с деревянной почерневшей колодой, из которой поили скот. Студеная колодезная вода обжигала тело, мы визжали и прыгали, как мальчишки, щурясь на солнце, лениво смотревшее в разрывы между легкими облаками.
И опять весь день рыли окопы, забивали в землю колья и опутывали их колючей проволокой — возводился второй пояс укреплений, охватывающий не только обе Каховки, Большую и Малую, а и Любимовку, и Софиевку, и ряд хуторов.
В степи, за окопами, было спокойно, лишь раза два на дальнем, полускрытом пыльной завесой бугре появлялись всадники. И вечером было тихо. Солнце садилось в багровое месиво облаков, и, несмотря на войну, ветрянка на горизонте деловито помахивала крыльями — молола хлеб нового урожая.
Вечером Слепаков рассказал нам, что Врангель спешно укрепляет Крым, что там, на укреплении Турецкого вала, работают крупнейшие военные специалисты, такие, как английские адмиралы Сеймур, Перси и Мак-Малей, французские генералы Кейз, Манжен и Фок.'
В те дни французское правительство спешно отправляло в Крым крупные военно-морские силы. В Крыму находилась американская военная миссия во главе с адмиралом Мак-Келли, через американский Красный Крест туда непрерывным потоком шли военные материалы, оружие и боеприпасы; один за другим — ив Севастополь, и в Феодосию, и в Евпаторию — приходили транспорты и корабли.
Измученные дневной работой бойцы сидели вокруг Слепа-кова тесным кольцом. За Днепром узкой красной речушкой текла по земле вечерняя заря.
— Так что видите, ребята,— сказал в заключение Слепаков,— бьемся мы не только против Врангеля. Одного его мы бы давно утопили в Черном море. Нет. Бьемся мы со всей гидрой международной буржуазии. А значит, биться нам, не жался сил, пока стучит в нашей груди пролетарское сердце.
Помню, тогда я испытывал какое-то незнакомое мне раньше счастье, мне было так хорошо среди товарищей, у всех у нас было так много общего и в прошлом и в будущем.
А ночь оказалась тревожной. На севере, километрах в десяти от нас, разливалось, растекалось по небу зарево, на его фоне отчетливо вырезался черный придорожный крест, стоявший на перекрестке дорог перед нашим окопом. Несколько раз взлетали в небо ракеты. А с запада надвигалась гроза — там глухо перекатывался гром и с сухой яростью били в землю желтые молнии.
29. СОНЯ
Утром пятнадцатого августа мы получили приказ о наступлении. Как сейчас, помню этот душный, раскаленный день, блекло-синее, потемневшее от зноя небо, потрескавшуюся землю. Желто-бурые заросли кукурузы поднимались по сторонам дороги высокой стеной. Пыль, пыль, пыль. Слепило солнце, тучами вились над лошадьми оводы, нестерпимо хотелось пить.
Когда отошли от Любимовки километра два, разведка натолкнулась на притаившиеся в кукурузе пулеметные тачанки белых. И сразу после первого выстрела из невидимой с дороги долинки с гиканьем и свистом вырвалась конница. Отступать нам было нельзя — все равно конники порубили бы нас,— а залечь для обороны тоже оказалось невозможно. Кругом стояла высокая, выше человеческого роста, кукуруза, лежа в которой нельзя было ничего увидеть впереди. И только поэтому, а вовсе не потому, что мы были безумно храбрыми, мы стоя в упор расстреливали мчавшихся на нас черных конников, окруженных блеском вскинутых над головами сабель.
Никогда не забуду ощущений того боя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115