В качестве аргумента, который должен доказать, что Аполлинер собственно не любил новых художников, а только поддерживал их шутки ради, Бийи приводит анекдот, связанный с живописью Кирико. Когда Бийи спросил друга, правда ли, что ему пришлись по вкусу тревожные пейзажы с полотен Кирико, тот ответил раскатом смеха. Отсюда Бийи делает несколько поспешный вывод, что Аполлинер считал эту живопись несерьезной. Но ему почему-то в голову не пришло, что, возможно, поэт счел его вопрос бестактным. Аполлинер не терпел, чтобы кого-либо исключали из рядов нового искусства, даже если творчество какого-либо художника могло казаться парадоксальным, а сам творец лишенным таланта. Он был осторожен в отборе молодых, прежде чем они не достигнут возраста, когда их можно будет оценить с большей уверенностью. Разумеется, порою его смешили их выкрутасы, и он был бы лишен чувства здравого смысла, если бы не смеялся над безумным фортепианным концертом Савиньи, брата художника, во время исполнения которого вошедший в раж виртуоз буквально разбил инструмент.
Если же речь идет о более личных привязанностях, то Пикассо пришелся Аполлинеру по сердцу, не удивительно, что мнение его об этом художнике было сразу восторженным и таким, без изменений, сохранилось до конца.
У Пикассо были некоторые черты, сходные с Аполлинеровскими. В основе его поисков лежало знание старого искусства. Когда он начал рисовать серьезно, старое искусство было у него уже в крови, так же как и в пальцах абсолютное владение рисунком, рисунком таким совершенным, что он уже в двадцать лет был мастером. И даже когда якобы сокрушал все основы — сокрушал, опираясь на греческие, ассирийские, помпейские и бог весть еще какие реминисценции, на реминисценции Лот-река, Эль Греко, Сезанна. Бунт Пикассо подтверждает их существование, это бунт против чрезмерной любви, и эта позиция была весьма близка Аполлинеру.
С Леже было труднее. Тут Аполлинеру не доставало точки, на которую можно было опереться, Леже смотрел на мир глазами сына своего века, прошлое и любовь к старому искусству были для него обузой; с беспечностью, с чистой совестью и чувством собственной несокрушимой правоты, без всякой предвзятости клал он краску на холст и воспевал свою эпоху, столь же послушный ей и тогда, когда повестка призовет его на фронт, откуда он вернется отравленный газами, долго, но без горечи страдая, наконец излечившись, чтобы снова славить прогресс, славить простых людей и добрую технику. Аполлинера покоряла и поражала эта его уверенность. А он, отпрыск старой культуры, великолепный гибрид, носящий в себе зерна трагизма по меньшей мере трех наций, преклонялся перед однозначностью Леже, которой ко всему еще сопутствует французский здравый смысл, и одновременно с опаской сторонился. Что будет, если варвары, похожие на этого утверждающего творца, не унаследуют ни человеческой доброты, ни человеческой мудрости, присущей Леже? И Аполлинер колеблется, может быть, даже чувствует угрозу, но ведь и он поддается чарам этой живописи: «О, неслыханная сладость крыш земляничного цвета!» — и по-своему «доволен».
Имя Сандрара, произнесенное Леже, играет большую роль в этом сложном контрдансе. Сандрар действительно был сродни Леже. Как и он, Леже с пустыми руками отправился покорять современность, и с этого первого узелка завязалась их дружба. Потому что, помимо этого, все достоинства, присущие Леже, умеренность, добродушие, мужская грубоватость и прямолинейность, у Сандрара заменялись скандалезностью, кичливостью и поиском сильных ощущений, граничащим с цинизмом. Несмотря на эти, не всегда привлекательные черты, Сандрар был хорошим товарищем и пользовался дружеским расположением многих интересных людей: Леже, Делоне, Аполлинера. Все можно было простить ему за его плутоватую фантазию, которую он неустанно доказывал бесчисленными примерами, и за великолепный, оригинальный поэтический талант. И хотя многое с ним бывало на самом деле — он знал почти все злачные места Парижа, совершил путешествие в Китай, на Ближний Восток, в Россию, во время войны записался в Иностранный легион,— еще больше подобных приключений он выдумал, и простить это ему было нетрудно, он умел рассказывать так, что все слушали его как зачарованные. Вскоре между Сандраром и Аполлинером, несмотря на дружбу, началась тихая конкуренция, и из этой борьбы Аполлинер нередко выходил побежденным. Потому что этот созерцательный поэт, любящий читать, любящий хорошо поесть, не терпящий неудобств, которые могла бы причинить даже одна десятая головоломных эскапад Сандрара, завидовал ему так, как обычно закоренелые домоседы завидуют приключениям разных Пятниц и Робинзонов.
И у Аполлинера были свои необычайные рассказы. Но у рассказов Сандрара было то преимущество, что они основывались на фактах не только необычных, но и правдивых, а отсюда и детское чувство зависти и восхищения перед этим приятелем с уродливым, лисьим лицом и живыми глазами. В довершение ко всему Сандрар вел себя так, словно поплевывал на духовное предводительство Аполлинера в группе молодых художников. Он посмеивался над искусством, воспринимал его как побочный продукт жизни и хотя любил живопись, разбирался в ней и отдавал должное произведениям своих друзей, Шагала и Леже, но, по существу, в этом было что-то от любования красивой женщиной, без должного чувства и нежности, что-то от формального признания. Да, Аполлинер охотно сопровождал Сандрара в его ночных похождениях, не уступал ему в темпераменте, часто даже превосходил его уровнем юмора, но он почувствовал бы себя смущенным и даже возмущенным, если бы ему предложили, как Сандрару, во время чтения своих стихов ломать стоящие на эстраде стулья — просто скандала ради и потому, что ему так нравится. И уж решительно не отважился бы на такой героизм, чтобы в начале авторского вечера, прочтя первые строки своего стихотворения, воскликнуть вдруг: «Как это скучно!» — и прервать вечер. Сосредоточенный, взволнованный до самых глубин голос Аполлинера, записанный на пластинку для парижского Музея слова, ясно свидетельствует, что вся жизнь этого поэта замкнулась в его творчестве, что поэзия для него не случайный продукт событий, скандалов, переживаний, а основной смысл существования. Как тут можно было понять друг друга? И тем не менее Сандрар-новатор, вдохновляемый голодом и одиночеством, Сандрар-поэт станет на поэтическом пути Аполлинера, как верстовой столб или как указатель, от которого Аполлинер свернет к вершинам поэзии.
Когда кого-нибудь из художников, живущих в «Улье», навещают приятели, посещение часто завершается в излюбленном бистро на углу Данцигского пассажа. В полдень, во время обеденного перерыва, здесь можно встретить рабочих с ближайшей бойни, в белых передниках, запятнанных кровью, весело чокающихся стаканчиками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79
Если же речь идет о более личных привязанностях, то Пикассо пришелся Аполлинеру по сердцу, не удивительно, что мнение его об этом художнике было сразу восторженным и таким, без изменений, сохранилось до конца.
У Пикассо были некоторые черты, сходные с Аполлинеровскими. В основе его поисков лежало знание старого искусства. Когда он начал рисовать серьезно, старое искусство было у него уже в крови, так же как и в пальцах абсолютное владение рисунком, рисунком таким совершенным, что он уже в двадцать лет был мастером. И даже когда якобы сокрушал все основы — сокрушал, опираясь на греческие, ассирийские, помпейские и бог весть еще какие реминисценции, на реминисценции Лот-река, Эль Греко, Сезанна. Бунт Пикассо подтверждает их существование, это бунт против чрезмерной любви, и эта позиция была весьма близка Аполлинеру.
С Леже было труднее. Тут Аполлинеру не доставало точки, на которую можно было опереться, Леже смотрел на мир глазами сына своего века, прошлое и любовь к старому искусству были для него обузой; с беспечностью, с чистой совестью и чувством собственной несокрушимой правоты, без всякой предвзятости клал он краску на холст и воспевал свою эпоху, столь же послушный ей и тогда, когда повестка призовет его на фронт, откуда он вернется отравленный газами, долго, но без горечи страдая, наконец излечившись, чтобы снова славить прогресс, славить простых людей и добрую технику. Аполлинера покоряла и поражала эта его уверенность. А он, отпрыск старой культуры, великолепный гибрид, носящий в себе зерна трагизма по меньшей мере трех наций, преклонялся перед однозначностью Леже, которой ко всему еще сопутствует французский здравый смысл, и одновременно с опаской сторонился. Что будет, если варвары, похожие на этого утверждающего творца, не унаследуют ни человеческой доброты, ни человеческой мудрости, присущей Леже? И Аполлинер колеблется, может быть, даже чувствует угрозу, но ведь и он поддается чарам этой живописи: «О, неслыханная сладость крыш земляничного цвета!» — и по-своему «доволен».
Имя Сандрара, произнесенное Леже, играет большую роль в этом сложном контрдансе. Сандрар действительно был сродни Леже. Как и он, Леже с пустыми руками отправился покорять современность, и с этого первого узелка завязалась их дружба. Потому что, помимо этого, все достоинства, присущие Леже, умеренность, добродушие, мужская грубоватость и прямолинейность, у Сандрара заменялись скандалезностью, кичливостью и поиском сильных ощущений, граничащим с цинизмом. Несмотря на эти, не всегда привлекательные черты, Сандрар был хорошим товарищем и пользовался дружеским расположением многих интересных людей: Леже, Делоне, Аполлинера. Все можно было простить ему за его плутоватую фантазию, которую он неустанно доказывал бесчисленными примерами, и за великолепный, оригинальный поэтический талант. И хотя многое с ним бывало на самом деле — он знал почти все злачные места Парижа, совершил путешествие в Китай, на Ближний Восток, в Россию, во время войны записался в Иностранный легион,— еще больше подобных приключений он выдумал, и простить это ему было нетрудно, он умел рассказывать так, что все слушали его как зачарованные. Вскоре между Сандраром и Аполлинером, несмотря на дружбу, началась тихая конкуренция, и из этой борьбы Аполлинер нередко выходил побежденным. Потому что этот созерцательный поэт, любящий читать, любящий хорошо поесть, не терпящий неудобств, которые могла бы причинить даже одна десятая головоломных эскапад Сандрара, завидовал ему так, как обычно закоренелые домоседы завидуют приключениям разных Пятниц и Робинзонов.
И у Аполлинера были свои необычайные рассказы. Но у рассказов Сандрара было то преимущество, что они основывались на фактах не только необычных, но и правдивых, а отсюда и детское чувство зависти и восхищения перед этим приятелем с уродливым, лисьим лицом и живыми глазами. В довершение ко всему Сандрар вел себя так, словно поплевывал на духовное предводительство Аполлинера в группе молодых художников. Он посмеивался над искусством, воспринимал его как побочный продукт жизни и хотя любил живопись, разбирался в ней и отдавал должное произведениям своих друзей, Шагала и Леже, но, по существу, в этом было что-то от любования красивой женщиной, без должного чувства и нежности, что-то от формального признания. Да, Аполлинер охотно сопровождал Сандрара в его ночных похождениях, не уступал ему в темпераменте, часто даже превосходил его уровнем юмора, но он почувствовал бы себя смущенным и даже возмущенным, если бы ему предложили, как Сандрару, во время чтения своих стихов ломать стоящие на эстраде стулья — просто скандала ради и потому, что ему так нравится. И уж решительно не отважился бы на такой героизм, чтобы в начале авторского вечера, прочтя первые строки своего стихотворения, воскликнуть вдруг: «Как это скучно!» — и прервать вечер. Сосредоточенный, взволнованный до самых глубин голос Аполлинера, записанный на пластинку для парижского Музея слова, ясно свидетельствует, что вся жизнь этого поэта замкнулась в его творчестве, что поэзия для него не случайный продукт событий, скандалов, переживаний, а основной смысл существования. Как тут можно было понять друг друга? И тем не менее Сандрар-новатор, вдохновляемый голодом и одиночеством, Сандрар-поэт станет на поэтическом пути Аполлинера, как верстовой столб или как указатель, от которого Аполлинер свернет к вершинам поэзии.
Когда кого-нибудь из художников, живущих в «Улье», навещают приятели, посещение часто завершается в излюбленном бистро на углу Данцигского пассажа. В полдень, во время обеденного перерыва, здесь можно встретить рабочих с ближайшей бойни, в белых передниках, запятнанных кровью, весело чокающихся стаканчиками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79