ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Аполлинер
Роман (пол.)
Длинный светлый коридор с полом из некрашеных досок. Слева ряд окон, справа вереница дверей. Тихо. Никаких кухонных запахов, никаких будничных звуков. А ведь акустика здесь, надо думать, великолепная. Сквозь тонкие деревянные двери, наверное, слышен каждый шаг, каждый скрип. И все же, постучав, я жду довольно долго. Открывает мне седой человек с блеклыми голубыми глазами. Походка у него неровная, левую, негнущуюся ногу он волочит по полу. Улыбается робкой улыбкой человека с кротким сердцем; неуверенный, испытующий взгляд, следящий за движениями губ собеседника, говорит о том, что слух уже подводит.
Так вот он, этот друг Аполлинера, преданный, верный до конца, скромный и ненавидящий фальшь. Тот, кто неловко, дрожащими руками менял бинт на голове раненого поэта в госпитале на Кэд'Орсе, тот самый, кто был свидетелем любовных распрей между Гийомом и Мари, кто присутствовал на его свадьбе с прекрасной Руби и кто, полубезумный от боли, доставил скорбную вость.
— Ему вы можете верить безгранично. Он вас не обманет. Самый верный друг Гийома.
Мы сидим лицом к лицу в запыленных плюшевых креслах, втиснутых между грудами холстов с абстрактными композициями. Это картины, нарисованные хозяином и его уже покойной сестрой, темпераментной дамой с художественными наклонностями. Старец отложил палку и смущенно приглаживает белые, как оперенье чайки, волосы, расчесанные на пробор над загорелым высоким лбом. Сейчас мы подойдем к цели моего визита. Это неизбежно. И будут открыты простые тайны биографии, загадки, над которыми можно ломать голову долгие годы, теряясь в предположениях, в то время как одно объяснение очевидца тут же кончает с ними, руша кропотливые результаты гадательного толкования текста. И стало быть — пока еще можно,— надо спрашивать, спрашивать, спрашивать!
Что же я не спрашиваю, почему трачу драгоценное время на пустую болтовню?! Ведь я же у источника, из которого могу наконец черпать, а я ничего не спрашиваю, сознательно оттягивая этот, может быть, единственный и неповторимый в жизни случай.
Непреодолимый страх оказаться беззастенчиво любопытной пересиливает заинтересованность, опасение разочароваться берет верх над дотошной пытливостью биографа.
И все? Честно говоря, не все. Достаточно первых десяти минут разговора, чтобы понять, что зондировать эту душу, честную до однозначности, любящую без подозрений, недоверчивую ко всему, что выходит за пределы кодекса заповедей, вынесенных из детской, — значит получить там, где дело касается Аполлинера, картину ненадежную и неполную. Во время беседы становилось ясно, что его правду так же трудно принять, как выдумки других, причем она куда менее увлекательна! И этот неожиданный вывод являлся одновременно признанием якобы фантастических, но таких страстных воспоминаний Сандрара, в которых образу Аполлинера ни на миг не грозит умаление.
Да и что общего может иметь этот глубокий, благожелательно взирающий на мир старец с тем обликом поэта, который мы стремимся увидеть, с существованием неуловимым и блистательно изменчивым, с человеком чувственным, любящим жизнь и одновременно до боли впечатлительным, страстно жаждущим любви и уничтожающим ее на самой вершине ее воплощения, с тем полным любопытства посетителем притонов, ищущим одновременно и прихотливого и добродетельного чувства; с поэтом, ищущим классической гармонии, но увлеченным современностью — издевательской, безразличной, победно шагающей по грудам мятых газет и отвергнутым жюри холстам, пересаживающейся с конного омнибуса в трамвай, сходящей в глубь парижского метро, словно Эвридика конца века с зонтиком в руке? И что может быть общего у этого старца с одержимой молодостью Пикассо, с вдохновенной педантичностью Гриса, с клоунской утонченностью Жакоба, с отрешенностью Сутина, язвительной светскостью Мореаса, раздражающими выходками Жарри, оргиями в мастерской Паскина, резонерством Метценже и винными парами прославленного кабачка «Лапен ажиль»?
Так стоит ли донимать этого старца, стоит ли заставлять его вспоминать сегодня уже подернутую густым туманом вершину скал Каллиопы, куда как будто шаловливыми прыжками, без всякой серьезности, без мучений взбирался и группами и в одиночку, вероятно, уже в последний раз столь многочисленный, последний большой авангард мирового искусства?
Без мучений? А вот это вопрос щекотливый. Есть такой рисунок Вийетта, мастера жанровых сцен из жизни богемы, в меру сентиментального, в меру беспощадного, рисунок этот имеет название «Монмартрская птичка». На нем в позе замерзшего воробышка, с торчащими кверху ножками, так что видно кружевное бельецо, с запрокинутой хорошенькой головкой — мертвая мидинетка. Стиль обязывает. Забавное и жестокое. Измученные девицы Лотрека с лицами, напоминающими маску смерти, и черные чулки из-под вздернутой юбки. Но эпоха Лотрека уже идет к закату. Художники перестают искать темы в «Мулен Руж», перебираются в цирк Медрано, над Монмартром показывается восходящая звезда Пикассо.
Разве может быть у этого старца, не ведающего обмана и хитрости, ключ от замков, нынче уже порядком заржавевших, от той эпохи неудержимого новаторства, порою питаемого творческой потребностью и здоровым упрямством, порою желанием эпатировать и склонностью к причудам? Кем он был в ту эпоху — зрителем или борцом, готовым к самому худшему? Развлекал ли его Жарри, пьющий абсент с каплей красных чернил, импонировала ли ему пылкость Пикассо, отстреливающегося от назойливых немецких поклонников? Что этот офранцузившийся шляхтич с украинских земель — а старец именно оттуда — мог иметь общего с голодной шатией, населяющей трущобу на улице Равиньян? Не больше ли ему подходит суаре у смуглой графини де Ноайль или обед в честь лауреатов римской премии?
Но старец был тогда юношей. И начинающим художником. Одним из тех, кто поддался холодному безумию кубизма, уже второй его волне, вторичной, но еще волне бури и натиска. И остался верен идеалам своей юности. Даже слишком. Расставленные по углам холсты увековечивают размноженные повторения первых горений, являют груз давящего наследия молодости, кричат о поражении заурядного таланта, со смущением признаются в этом поражении честно, старчески-беззащитно.
Но в ту пору, когда награды за талант, гениальность, терпение и презрение к потребителю еще не были розданы, когда старт казался равным для всех, бесцеремонность еще не начала окупаться, а игра в искусство, несмотря на ее изнурительность, была все еще игрой, а не кабалой у торговцев картинами, тогда, в героические годы первого десятилетия двадцатого века, мой седовласый старец был одним из тех раскаленных добела электрических проводов, одной из тех возбужденных частиц большого магнита искусства, в центре которого, рядом с Пикассо, находился и Аполлинер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79