Это что, на роду написано: войско во веки веков должны воз-
главлять Мамиконяны? А если моего сына бог одарил щедрее? Как быть тогда? Помалкивать, ибо заводить об этом речь зазорно? Нет, спарапет, всякому человеку надобно знать себе цену и не стесняться преподносить себя...
— Но скажи мне на милость, какой армянин не чувствует себя готовым царем? — мягко спросил Васак. — По-твоему, князь Апауни иного о себе мнения?
Вардза Апауни с признательностью взглянул на Васака, кивнул и скромно потупился.
— Не переиначивай моих слов, спарапет. Ты хорошо меня понимаешь. Я готов стать царем. И могу не таясь сказать это. Где и кому угодно. И шаху. И императору. И твоему царю. Плевать мне, кто и что подумает.
— И все-таки нигде больше не говори, — посоветовал Камсаракан, которому слова Меружана придали сил и который сам, от своего имени мысленно произнес их. — Нам сказал, и будет.
— И кроме того, чья это выдумка, будто я берусь за легкое дело? Разве это не самопожертвование? Особливо в этой стране. Хочешь править ею — лезь из кожи вон, живи на износ, позабудь о себе. Так что же, стыдиться этого ?
— И все ж таки не стоит, — повторил Камсаракан.
— Я согласен со всем, что ты сказал, — заявил ко всеобщему удивлению Васак. — Подписываюсь под любым словом. Безоговорочно сдаюсь. Ты вправе утверждать, что я потерпел поражение.
Меружан вопросительно посмотрел на Васака, который, сидя в кресле, не доставал ногами до пола.
— Не взыщи, князь, но ты злоупотребляешь своим умом. Твоя рассудочность служит тебе, дурную службу. Будь в твоих словах хоть малость, хоть самая малость чувства, мы стали бы друзьями. Но я слушаю тебя, и мне неловко. Потому что ты на каждом шагу обманываешь меня. Заманиваешь в ловушку. Завоевываешь расположение. И завоевываешь неправедно. Вот я гляжу на тебя, понимаю, что ты меня обманываешь, но, понимая это, обманываюсь, хочу обмануться. Однако достаточно одного истинного и честного движения души, пусть даже наивного, но искреннего и чистого чувства — и твои рассуждения тут же рассыпаются в прах. Все до единого.
— А я боюсь твоих чувств, спарапет. Будь они только твои, бог с тобой, живи как пожелаешь. Но это — изъян и порок всех твоих предшественников и всех твоих преемников. Ты толкуешь о своих победах. А знаешь ли ты настоя-
щее их имя? Нравственные победы, всего-навсего нравственные... Доходит ли до тебя убожество этих слов? Не это ли цена сражений, на которые ты нас подвигаешь ? Не это ли порожденный чувством самообман? Хочешь обманываться — вольному воля, но не обманывай других. Не жаль разве тех, кому ты даешь крылья? Ведь им же того гляди вздумается взлететь, воспарить. А в самый последний миг, когда решается — быть или не быть? — вдруг окажется, что крылья-то у них не птичьи. Куриные. Вот их и прирежут, как курицу. Будь здоров, спарапет. Счастливого тебе пути.
— Брат, мы не можем быть врагами, — не терпящим возражения голосом произнес Вардан.— Присоединяйся к нам, вместе поедем в Персию.
— Оставь человека в покое, — в сердцах сказал Меружан и протянул Васаку руку.
Чуть поколебавшись, Васак пожал ее. Потом, не прощаясь с остальными, покинул маленькую, просто убранную залу, мысленно воздав Меружану должное: невзирая на все свое богатство, тот жил со скромностью, присущей военным или священнослужителям.
— Почему не схватили? — едва лишь они остались одни, взорвался Кенан Аматуни. — Тысячу раз было сказано. Почему?
— Что верно, то верно. Перегнул спарапет палку,— согласился Вардза Апауни. — Нельзя же так.
— И теперь еще не поздно, — раздельно и весомо проговорил Вардан.
Меружан ошеломленно посмотрел на Вар дана; его так и подмывало плюнуть тому в лицо, влепить пощечину, но он сжал зубы и скрепя сердце пробормотал:
— Люди вы или нет?
А Васак ехал, покачиваясь в седле, на юг и радовался своему полному и совершенному одиночеству, потому что дорога до столицы предстояла дальняя, у него было несколько свободных дней, и он мог без помех побеседовать мысленно с соотечественниками, высказать все, что наболело, отвести душу...
Глава шестнадцатая
— Не убивай.
Лицом к лицу по разные стороны невысокой деревянной ограды стояли они: Гнел — с развеваемыми ветром волосами, открытым челом, ясным взглядом, с громоздким, словно опустившийся на колени верблюд, городом за спиной,
и царь — со страхом и сумятицей в глазах, с бескрайней и пустынной степью за плечами.
— Когда твой труп найдут, его заодно с мусором унесут на свалку. Ты будешь питать растения. По весне, глядя на молодую зеленую поросль и на цветущие кусты, я стану отыскивать тот, который вспоен твоими соками.
— Ты не можешь убить меня, царь.
— Отчего же? Оттого что ты невиновен? Невиновность и есть сейчас твоя вина. Ты не дал мне изведать угрызений совести. А я... я плакал по тебе. Настоящими, искренними слезами.
— Я виноват, царь. Мне не возместить слез, понапрасну пролитых тобою. Но знай, если ты убьешь кого-нибудь в своем городе, никто уже не поверит твоему слову. Аршака-ван погибнет. Погибнет еще не построенный.
— От того, что случилось, не отмахнешься. Видимо, ты в состоянии это понять. Но на меня не надейся. Сам развязывай узел. — Царь вытащил из-за пояса кинжал и бросил к ногам Гнела.
Гнел улыбнулся уголками губ, и это не ускользнуло от внимания царя. Даже, пожалуй, разоружило его. С какой, собственно, стати улыбается этот человек, ведь пробил час на грани ночи и рассвета, когда ему уже не принадлежат ни гаснущие звезды, ни предутренняя стынь, ни глубокая тишина, ни лежащий за ним несуразный загадочный город, ни, наконец, его тяжкая, горестная жизнь? Ничто ему не принадлежит отныне — ни хорошее, ни плохое. Чему ж он улыбается ?
— Тому, что могущественнейший в стране человек явился сюда переодетый в чужое платье. Стало быть, ему стыдно. Или же он боится.
И Гнел засмеялся. Несколько наигранно, сдавленно, через силу, одним голосом, одной гортанью, но так или иначе — засмеялся. И был в этом смехе ужас смерти, и трепет жизни, и какая-то на волоске повисшая неопределенность, которая вот-вот озарится светом и развеет сомнения. Либо в пользу сего мира, либо того...
— Почему ты смеешься? — вконец растерялся царь и раздраженно переспросил:— Почему ты смеешься?
— Потому, что ты бессилен передо мной. Хочешь меня убить, да не тут-то было. Ох и насолил он тебе, тобою же созданный город!
Как знать, племянничек, может, ты и прав, может, мне и впрямь не по плечу убить тебя, но дело-то в том, что я и сам этого не хочу; однако ты родился князем, а я — царем,
и впервые в жизни я благословляю это неравенство. Ибо разница между нами не только в положении, не только в богатстве, не только в могуществе, но и в средствах, к которым мы прибегаем, а я и вероломнее тебя, и коварней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
главлять Мамиконяны? А если моего сына бог одарил щедрее? Как быть тогда? Помалкивать, ибо заводить об этом речь зазорно? Нет, спарапет, всякому человеку надобно знать себе цену и не стесняться преподносить себя...
— Но скажи мне на милость, какой армянин не чувствует себя готовым царем? — мягко спросил Васак. — По-твоему, князь Апауни иного о себе мнения?
Вардза Апауни с признательностью взглянул на Васака, кивнул и скромно потупился.
— Не переиначивай моих слов, спарапет. Ты хорошо меня понимаешь. Я готов стать царем. И могу не таясь сказать это. Где и кому угодно. И шаху. И императору. И твоему царю. Плевать мне, кто и что подумает.
— И все-таки нигде больше не говори, — посоветовал Камсаракан, которому слова Меружана придали сил и который сам, от своего имени мысленно произнес их. — Нам сказал, и будет.
— И кроме того, чья это выдумка, будто я берусь за легкое дело? Разве это не самопожертвование? Особливо в этой стране. Хочешь править ею — лезь из кожи вон, живи на износ, позабудь о себе. Так что же, стыдиться этого ?
— И все ж таки не стоит, — повторил Камсаракан.
— Я согласен со всем, что ты сказал, — заявил ко всеобщему удивлению Васак. — Подписываюсь под любым словом. Безоговорочно сдаюсь. Ты вправе утверждать, что я потерпел поражение.
Меружан вопросительно посмотрел на Васака, который, сидя в кресле, не доставал ногами до пола.
— Не взыщи, князь, но ты злоупотребляешь своим умом. Твоя рассудочность служит тебе, дурную службу. Будь в твоих словах хоть малость, хоть самая малость чувства, мы стали бы друзьями. Но я слушаю тебя, и мне неловко. Потому что ты на каждом шагу обманываешь меня. Заманиваешь в ловушку. Завоевываешь расположение. И завоевываешь неправедно. Вот я гляжу на тебя, понимаю, что ты меня обманываешь, но, понимая это, обманываюсь, хочу обмануться. Однако достаточно одного истинного и честного движения души, пусть даже наивного, но искреннего и чистого чувства — и твои рассуждения тут же рассыпаются в прах. Все до единого.
— А я боюсь твоих чувств, спарапет. Будь они только твои, бог с тобой, живи как пожелаешь. Но это — изъян и порок всех твоих предшественников и всех твоих преемников. Ты толкуешь о своих победах. А знаешь ли ты настоя-
щее их имя? Нравственные победы, всего-навсего нравственные... Доходит ли до тебя убожество этих слов? Не это ли цена сражений, на которые ты нас подвигаешь ? Не это ли порожденный чувством самообман? Хочешь обманываться — вольному воля, но не обманывай других. Не жаль разве тех, кому ты даешь крылья? Ведь им же того гляди вздумается взлететь, воспарить. А в самый последний миг, когда решается — быть или не быть? — вдруг окажется, что крылья-то у них не птичьи. Куриные. Вот их и прирежут, как курицу. Будь здоров, спарапет. Счастливого тебе пути.
— Брат, мы не можем быть врагами, — не терпящим возражения голосом произнес Вардан.— Присоединяйся к нам, вместе поедем в Персию.
— Оставь человека в покое, — в сердцах сказал Меружан и протянул Васаку руку.
Чуть поколебавшись, Васак пожал ее. Потом, не прощаясь с остальными, покинул маленькую, просто убранную залу, мысленно воздав Меружану должное: невзирая на все свое богатство, тот жил со скромностью, присущей военным или священнослужителям.
— Почему не схватили? — едва лишь они остались одни, взорвался Кенан Аматуни. — Тысячу раз было сказано. Почему?
— Что верно, то верно. Перегнул спарапет палку,— согласился Вардза Апауни. — Нельзя же так.
— И теперь еще не поздно, — раздельно и весомо проговорил Вардан.
Меружан ошеломленно посмотрел на Вар дана; его так и подмывало плюнуть тому в лицо, влепить пощечину, но он сжал зубы и скрепя сердце пробормотал:
— Люди вы или нет?
А Васак ехал, покачиваясь в седле, на юг и радовался своему полному и совершенному одиночеству, потому что дорога до столицы предстояла дальняя, у него было несколько свободных дней, и он мог без помех побеседовать мысленно с соотечественниками, высказать все, что наболело, отвести душу...
Глава шестнадцатая
— Не убивай.
Лицом к лицу по разные стороны невысокой деревянной ограды стояли они: Гнел — с развеваемыми ветром волосами, открытым челом, ясным взглядом, с громоздким, словно опустившийся на колени верблюд, городом за спиной,
и царь — со страхом и сумятицей в глазах, с бескрайней и пустынной степью за плечами.
— Когда твой труп найдут, его заодно с мусором унесут на свалку. Ты будешь питать растения. По весне, глядя на молодую зеленую поросль и на цветущие кусты, я стану отыскивать тот, который вспоен твоими соками.
— Ты не можешь убить меня, царь.
— Отчего же? Оттого что ты невиновен? Невиновность и есть сейчас твоя вина. Ты не дал мне изведать угрызений совести. А я... я плакал по тебе. Настоящими, искренними слезами.
— Я виноват, царь. Мне не возместить слез, понапрасну пролитых тобою. Но знай, если ты убьешь кого-нибудь в своем городе, никто уже не поверит твоему слову. Аршака-ван погибнет. Погибнет еще не построенный.
— От того, что случилось, не отмахнешься. Видимо, ты в состоянии это понять. Но на меня не надейся. Сам развязывай узел. — Царь вытащил из-за пояса кинжал и бросил к ногам Гнела.
Гнел улыбнулся уголками губ, и это не ускользнуло от внимания царя. Даже, пожалуй, разоружило его. С какой, собственно, стати улыбается этот человек, ведь пробил час на грани ночи и рассвета, когда ему уже не принадлежат ни гаснущие звезды, ни предутренняя стынь, ни глубокая тишина, ни лежащий за ним несуразный загадочный город, ни, наконец, его тяжкая, горестная жизнь? Ничто ему не принадлежит отныне — ни хорошее, ни плохое. Чему ж он улыбается ?
— Тому, что могущественнейший в стране человек явился сюда переодетый в чужое платье. Стало быть, ему стыдно. Или же он боится.
И Гнел засмеялся. Несколько наигранно, сдавленно, через силу, одним голосом, одной гортанью, но так или иначе — засмеялся. И был в этом смехе ужас смерти, и трепет жизни, и какая-то на волоске повисшая неопределенность, которая вот-вот озарится светом и развеет сомнения. Либо в пользу сего мира, либо того...
— Почему ты смеешься? — вконец растерялся царь и раздраженно переспросил:— Почему ты смеешься?
— Потому, что ты бессилен передо мной. Хочешь меня убить, да не тут-то было. Ох и насолил он тебе, тобою же созданный город!
Как знать, племянничек, может, ты и прав, может, мне и впрямь не по плечу убить тебя, но дело-то в том, что я и сам этого не хочу; однако ты родился князем, а я — царем,
и впервые в жизни я благословляю это неравенство. Ибо разница между нами не только в положении, не только в богатстве, не только в могуществе, но и в средствах, к которым мы прибегаем, а я и вероломнее тебя, и коварней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124