..
— Зачем ты так терзаешь себя, так мечешься, царь? — отвлекся от вообразившейся ему картины Драстамат и увидел посреди пустынной безмолвной трапезной одинокого царя, который задул все светильники, оставив один-единственный. В первый раз, наверное, голос Драстамата прозвучал так мягко и сочувственно.
— Ну, что произошло, скажи мне, Драстамат? Что я сделал? Что из всего из этого уразумел ты?
— Ты остался один. Совершенно один. Ты сам себе выбрал одиночество. Зачем?
— Чтобы выяснить, кто я и чего стою. Мне нравится одиночество. Его голос — голос благородного металла.
— Или Византия, царь, или же Персия. Другого выбора у тебя нет, — отчеканил Драстамат, уже вновь обретший свое упрямое благоразумие.
— Ты предупредил Ефрема, чтоб он ждал меня? — явно ухватился за соломинку царь, лишь бы уйти от тягостного напоминания. — Я непременно урву часок и сыграю с ним в шахматы.
Подавальщики видели, как нахарары один за другим покинули трапезную, но, поскольку никаких новых распоряжений не было дано, они явились с приборами, с блюдами и подносами, в полутьме, незаметно, неслышно передвигаясь, накрыли на стол и стали позади кресел.
— А если бы нахарары согласились послать людей? Если бы они согласились?..
— Но ты же видел, я сделал все, чтобы они не согласились, — улыбнулся царь, потому что был уверен, ждал, что Драстамат спросит его об этом.— Иначе... Иначе Аршакаван стал бы обыкновенным городом, таким же, как все. Идею единства нации, сплочения сил они б усердно разжевывали изо дня в день и проглатывали, погребали в надежном месте...— Его огромная тень вытянулась по стене и, переломившись, легла на потолок. Голос из гневного сделался тихим и задушевным. — Я предоставлю аршакаванцам льготы. Не допущу, чтобы один жил за счет другого. Освобожу их от налогов. Они полюбят меня... Они зубами будут защищать свой город, свою свободу. Будут драться до последнего дыхания. Мне не придется больше пресмыкаться перед персами, перед византийцами. Если начнется война, я не стану выпрашивать войско у нахараров. Своя у меня будет сила, своя собственная.
— Страшную вещь ты задумал. Страшную, царь.
Царь повернулся, отошел от светильника и вдруг увидел прямо перед собою уставленный всевозможными яствами стол. Он так и замер, застыл на месте, глядя на дымящиеся подносы и блюда. Аппетитный, дразнящий запах еды ударил ему в ноздри. Неторопливым шагом он направился к своему месту и уселся в одиночестве за огромный стол.
— Слушай внимательно, Драстамат... Велишь, чтоб закололи быка, выпотрошили и по внутренностям его разгадали, что меня ждет...
— Но это кощунство, царь, — побледнел Драстамат. — Ведь мы не язычники.
— Быка, пожалуй, маловато для царской судьбы, — усмехнулся Аршак, почувствовав жестокое удовлетворение от того, что поставил своего невозмутимого Драстамата в столь затруднительное положение. — Проследишь также и за курами. Доложишь, что они соблаговолили определить.
— Ради всевышнего, — Драстамат в ужасе упал на колени, — ради Исуса, забудь о язычестве! Твои деды огнем и мечом с ним боролись... Забудь о нем, царь, умоляю, забудь!
— Выполняй приказание.
— Не могу... Ведь это же грех. Не заставляй меня, царь. Как же я после этого войду в церковь?
— Выполняй! — презрительно бросил царь. — Собственное мнение ты можешь иметь лишь тогда, когда это удобно и нужно мне.
И так как во дворец все еще не поступало никаких распоряжений, отменяющих пир, в трапезную, согласно порядку, явились гусаны, заняли отведенные для них места и, ударив по струнам своих бамбиров, запели:
Храбрый царь Арташес на вороного сел, Вынул красный аркан с золотым кольцом, Через реку махнул быстрокрылым орлом... Слуга нагнулся, взял глиняную тарелку царя и хотел было положить ему кушанья, но царь остановил его движением руки, забрал свою тарелку, сам себе налил мацуна из кувшина, накрошил хлеба и начал есть, по-стариковски бормоча под нос: «А рука-то ноет, до сих пор ноет... нечего было тягаться с Камсараканом, не те уже силенки, слишком быстро стал уставать... и аппетит не тот, тянет к еде почасту, но чуть поем — и наелся... Не заметил бы кто... не дай бог, еще заметят...»
Метнул красный аркан с золотым кольцом, Аланской царевны стан обхватил, Стану нежной царевны боль причинил...
«Меружан! Вот это сила! Лев, настоящий лев. Ну и что, если даже враг мне? Разве это значит, что у меня нет права любить его, восхищаться?» Тут он вспомнил о том, с чем давно уже свыкся, — об исключительности своего положения и прав. Вспомнил и воспрянул, возликовал, как ребенок. У царя есть право на что угодно, на все...
Золотой дождь лился на свадьбе Арташеса, Жемчужный дождь лился на свадьбе Сатеник...
Вдруг он заметил, что сенекапет все еще здесь, застыл у двери, словно заслушавшись песней. Глаза их встретились, и у царя появилось чувство, что Драстамат что-то еще хочет ему сказать, возможно даже сообщить что-то очень важное. Рукою велев гусанам, чтоб замолчали, царь вопросительно посмотрел на Драстамата.
— Или Персия, или Византия, — повторил тот упрямо, не отводя бестрепетного, спокойного взгляда.
— А мой город? — весь как-то сжался царь, и глаза его взмолились.— А мой город?
— Одно из двух, царь. Третьей дороги нет.
Глава третья
Так, значит, что ж отныне — до последнего часа, до последнего дыхания живи в безгрешности, святости, не для себя, а для других, твори добро и только добро? Ну да! Но разве ты иначе жил, Нерсес? Так ведь всегда и жил — что же ропщешь, сокрушаешься? А то, что раньше это происходило само собою, как сами собой идут твои ноги, сами собой двигаются за едой руки, раньше это было естественное состояние, над которым и задумываться не надо, а теперь это — предписание и программа, теперь — обязательный образ жизни. Даже самый добродетельный человек и тот ужаснется, узнав, что во всем и всегда до конца своей жизни он должен оставаться чист и непогрешим. Нет более тяжкого наказания, чем раз и навсегда быть приговоренным к чему-либо — к вечному ли рабству, страданиям и горю или же к покою, благоденствию, счастью. Он полон был благородных и смелых замыслов и верил — так же, как верит сейчас в твердость этого камня, в синь неба над головою, — всем существом своим он убежден был, что исполнит задуманное, посеет семена просвещения, семена добра и милосердия в злосчастной, в распятой своей стране, где столько уже было престольных городов, один другого славней и пышнее, столько их снялось с места в испуге и промелькнуло перелетными птицами; в истерзанной своей стране, где простые люди не входят, нет, а как в яму спускаются в свое жилище, вырытое в земле, без всякой там двери и без всяких окошек, да еще со скотиной тут же под боком, разве что за какой-нибудь жалкой перегородкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
— Зачем ты так терзаешь себя, так мечешься, царь? — отвлекся от вообразившейся ему картины Драстамат и увидел посреди пустынной безмолвной трапезной одинокого царя, который задул все светильники, оставив один-единственный. В первый раз, наверное, голос Драстамата прозвучал так мягко и сочувственно.
— Ну, что произошло, скажи мне, Драстамат? Что я сделал? Что из всего из этого уразумел ты?
— Ты остался один. Совершенно один. Ты сам себе выбрал одиночество. Зачем?
— Чтобы выяснить, кто я и чего стою. Мне нравится одиночество. Его голос — голос благородного металла.
— Или Византия, царь, или же Персия. Другого выбора у тебя нет, — отчеканил Драстамат, уже вновь обретший свое упрямое благоразумие.
— Ты предупредил Ефрема, чтоб он ждал меня? — явно ухватился за соломинку царь, лишь бы уйти от тягостного напоминания. — Я непременно урву часок и сыграю с ним в шахматы.
Подавальщики видели, как нахарары один за другим покинули трапезную, но, поскольку никаких новых распоряжений не было дано, они явились с приборами, с блюдами и подносами, в полутьме, незаметно, неслышно передвигаясь, накрыли на стол и стали позади кресел.
— А если бы нахарары согласились послать людей? Если бы они согласились?..
— Но ты же видел, я сделал все, чтобы они не согласились, — улыбнулся царь, потому что был уверен, ждал, что Драстамат спросит его об этом.— Иначе... Иначе Аршакаван стал бы обыкновенным городом, таким же, как все. Идею единства нации, сплочения сил они б усердно разжевывали изо дня в день и проглатывали, погребали в надежном месте...— Его огромная тень вытянулась по стене и, переломившись, легла на потолок. Голос из гневного сделался тихим и задушевным. — Я предоставлю аршакаванцам льготы. Не допущу, чтобы один жил за счет другого. Освобожу их от налогов. Они полюбят меня... Они зубами будут защищать свой город, свою свободу. Будут драться до последнего дыхания. Мне не придется больше пресмыкаться перед персами, перед византийцами. Если начнется война, я не стану выпрашивать войско у нахараров. Своя у меня будет сила, своя собственная.
— Страшную вещь ты задумал. Страшную, царь.
Царь повернулся, отошел от светильника и вдруг увидел прямо перед собою уставленный всевозможными яствами стол. Он так и замер, застыл на месте, глядя на дымящиеся подносы и блюда. Аппетитный, дразнящий запах еды ударил ему в ноздри. Неторопливым шагом он направился к своему месту и уселся в одиночестве за огромный стол.
— Слушай внимательно, Драстамат... Велишь, чтоб закололи быка, выпотрошили и по внутренностям его разгадали, что меня ждет...
— Но это кощунство, царь, — побледнел Драстамат. — Ведь мы не язычники.
— Быка, пожалуй, маловато для царской судьбы, — усмехнулся Аршак, почувствовав жестокое удовлетворение от того, что поставил своего невозмутимого Драстамата в столь затруднительное положение. — Проследишь также и за курами. Доложишь, что они соблаговолили определить.
— Ради всевышнего, — Драстамат в ужасе упал на колени, — ради Исуса, забудь о язычестве! Твои деды огнем и мечом с ним боролись... Забудь о нем, царь, умоляю, забудь!
— Выполняй приказание.
— Не могу... Ведь это же грех. Не заставляй меня, царь. Как же я после этого войду в церковь?
— Выполняй! — презрительно бросил царь. — Собственное мнение ты можешь иметь лишь тогда, когда это удобно и нужно мне.
И так как во дворец все еще не поступало никаких распоряжений, отменяющих пир, в трапезную, согласно порядку, явились гусаны, заняли отведенные для них места и, ударив по струнам своих бамбиров, запели:
Храбрый царь Арташес на вороного сел, Вынул красный аркан с золотым кольцом, Через реку махнул быстрокрылым орлом... Слуга нагнулся, взял глиняную тарелку царя и хотел было положить ему кушанья, но царь остановил его движением руки, забрал свою тарелку, сам себе налил мацуна из кувшина, накрошил хлеба и начал есть, по-стариковски бормоча под нос: «А рука-то ноет, до сих пор ноет... нечего было тягаться с Камсараканом, не те уже силенки, слишком быстро стал уставать... и аппетит не тот, тянет к еде почасту, но чуть поем — и наелся... Не заметил бы кто... не дай бог, еще заметят...»
Метнул красный аркан с золотым кольцом, Аланской царевны стан обхватил, Стану нежной царевны боль причинил...
«Меружан! Вот это сила! Лев, настоящий лев. Ну и что, если даже враг мне? Разве это значит, что у меня нет права любить его, восхищаться?» Тут он вспомнил о том, с чем давно уже свыкся, — об исключительности своего положения и прав. Вспомнил и воспрянул, возликовал, как ребенок. У царя есть право на что угодно, на все...
Золотой дождь лился на свадьбе Арташеса, Жемчужный дождь лился на свадьбе Сатеник...
Вдруг он заметил, что сенекапет все еще здесь, застыл у двери, словно заслушавшись песней. Глаза их встретились, и у царя появилось чувство, что Драстамат что-то еще хочет ему сказать, возможно даже сообщить что-то очень важное. Рукою велев гусанам, чтоб замолчали, царь вопросительно посмотрел на Драстамата.
— Или Персия, или Византия, — повторил тот упрямо, не отводя бестрепетного, спокойного взгляда.
— А мой город? — весь как-то сжался царь, и глаза его взмолились.— А мой город?
— Одно из двух, царь. Третьей дороги нет.
Глава третья
Так, значит, что ж отныне — до последнего часа, до последнего дыхания живи в безгрешности, святости, не для себя, а для других, твори добро и только добро? Ну да! Но разве ты иначе жил, Нерсес? Так ведь всегда и жил — что же ропщешь, сокрушаешься? А то, что раньше это происходило само собою, как сами собой идут твои ноги, сами собой двигаются за едой руки, раньше это было естественное состояние, над которым и задумываться не надо, а теперь это — предписание и программа, теперь — обязательный образ жизни. Даже самый добродетельный человек и тот ужаснется, узнав, что во всем и всегда до конца своей жизни он должен оставаться чист и непогрешим. Нет более тяжкого наказания, чем раз и навсегда быть приговоренным к чему-либо — к вечному ли рабству, страданиям и горю или же к покою, благоденствию, счастью. Он полон был благородных и смелых замыслов и верил — так же, как верит сейчас в твердость этого камня, в синь неба над головою, — всем существом своим он убежден был, что исполнит задуманное, посеет семена просвещения, семена добра и милосердия в злосчастной, в распятой своей стране, где столько уже было престольных городов, один другого славней и пышнее, столько их снялось с места в испуге и промелькнуло перелетными птицами; в истерзанной своей стране, где простые люди не входят, нет, а как в яму спускаются в свое жилище, вырытое в земле, без всякой там двери и без всяких окошек, да еще со скотиной тут же под боком, разве что за какой-нибудь жалкой перегородкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124