Если обыкновенно одеяние облекало весь ее стан, руки и шею, то теперь, как это и приличествовало торжественному поводу, шея, плечи и руки оставались открытыми. Тонкую талию охватывал широкий, в два ряда ушитый жемчугом пояс. Поверх платья была надета короткая шелковая накидка, отороченная зубчатой тесьмой. На шее висело жемчужное ожерелье.
Между тем ей следовало брести босой, простоволосой, с нагой грудью, в изодранной одежде, с проклятиями на устах и непросохшими слезами на лице... Ей следовало вступить в неравный бой с палачами, стучать во все двери, забыть свое происхождение и положение, переполошить страну и, стоя посреди площади, рвать на себе волосы, бить себя в грудь и оглашать воплями все четыре стороны света — молить о пощаде, взывать о помощи... Вот так, по-людски, следовало ей идти. Но не такой разнаряженной-разукрашенной, не такой холодной и надменной, не такой неприступной и невозмутимой.
Дорогу они миновали верхом: Парандзем — на белом коне, Гнел — на гнедом. Белый конь был оседлан не обычным седлом — на подпруге крепилось подобие маленького трона с изножьем и балдахином. Позади, уложив на повозки припасы и шатры, двигалась свита и челядь.
Вдалеке в свете полной луны показались гора Нпат и отливающая серебром лента Арацани. Это означало, что они приблизились к Багавану, от которого рукой подать до Шаапивана.
Еще несколько часов, и они добрались бы до места; ночевать в шатрах не имело смысла. Однако, завидев во мраке очертания Нпата, супруги натянули поводья. Уставшие лошади остановились, и два задумчивых взора устремились к тяжкой громаде горы. Гнел спешился и распорядился разбить шатры.
И вот в роскошном поместительном шатре, съежившись перед светильником — стеклянным сосудом с пылающим в нем маслом, наедине с исполинскими своими тенями, терзались и томились муж и жена.
— Отчего вдруг твое участие в праздновании Навасарда обрело такую важность? — пуще прежнего разгорячилась Парандзем: щеки пламенеют, в неузнаваемом голосе хрипотца, в глазах яд и огонь. — Когда это он приглашал тебя во дворец? Когда это он относился к тебе по-родственному? Он убил твоего отца. Он разлучил тебя с дедом. Он, этот негодяй, этот преступник...
— Ты права, Парандзем, — холодным и безжизненным голосом ответил Гнел. — Но он наш царь. И мы обязаны повиноваться ему, чтобы все знали: он — царь армян.
— Я возвращаюсь... Еду домой...—И она еще крепче прижалась к мужу, еще плотнее прильнула к нему и, оттого что поза была неудобной, еще явственней ощутила опасность. — Не хочу собственноручно отдавать мужа этому убийце... Этим кровожадным палачам... Этой зажравшейся подлой своре...
— Нет, Парандзем. Даже если твои подозрения оправданны, я все равно должен явиться, как требует того порядок. Сопровождаемый женой, свитой и слугами.
— Откуда в тебе это раболепие? — вскочила на ноги Парандзем.— Как тебе удавалось скрыть его от меня? — И, до глубины души оскорбленная, позабыв на мгновение о надвинувшейся опасности, окинула мужа сумрачным взглядом. — Да заметь я его хоть раз, не потерпела бы тебя. И пальцем не позволила бы к себе прикоснуться.
— Я его не люблю. Не уважаю. И не боюсь. Запомни это хорошенько — не боюсь.
Гнел тоже оскорбился. Парандзем тотчас это уловила и чутьем постигла, что если на пороге опасности они .способны обижаться друг на друга, то, стало быть, решили жить, стало быть, не так уже все безнадежно, стало быть... скоро они уложат шатры и воротятся домой.
— Ты не кривишь душою, Гнел? — Голос Парандзем задрожал от радости. — Поклянись мне.
— Клянусь! — Гнел поднялся, нежно обнял жену, ласково заглянул ей в глаза, словно умолял понять его, быть не женой, но другом, единомышленником. И впервые с тех пор, как они отправились в путь, заговорил с жаром и воодушевлением: — Но я обязан его любить. Обязан уважать. Не имею права не доверять ему, когда он приглашает меня вместе отпраздновать Навасард. Обязан его бояться. Не его,
а царя. Каков бы он ни был, умен он или глуп, храбр или труслив, честен или подл. Забудь, кто он. Забудь его имя, лицо, голос. И даже то, что им содеяно... — Затем, точно кровь ударила ему в голову, отпрянул от жены, схватил кувшин, с жадностью, пролив половину воды на себя, напился, утер рукавом рот, принялся, увлекая за собой свою тень, расхаживать по шатру взад и вперед и горячечно восклицать, обращаясь уже не к одной только жене, а к себе самому и ко всему миру. — Наша беда в том, что мы никогда этого не забываем! Обсуждаем его, как своего приятеля. Как соседа. Злословим, хвалим, хулим... Долго ли будет так продолжаться? Станет ли в конце концов разнесчастная эта земля страной? Нет, Парандзем, не уговаривай меня! — Он застыл на месте, задел грубую холстину шатра и грустно улыбнулся: — Что поделаешь, таким уж я создан... Может, это и смешно... Но есть вещи, которые превыше для меня и моей жизни, и моих владений, и... не обижайся... быть может, и тебя...
Станет ли, станет ли эта земля страной ? Будет ли наконец всякий человек знать свое место, молча делать свое дело и поменьше терзаться мыслью, что вот, дескать, в соседней области народ живет лучше, а в соседней стране еще лучше, и чем дальше, тем лучше, ну а в Индии — там и вовсе сущий рай ? Придет ли день, когда никто больше не покинет родные края и не устремится в поисках счастья к чужим берегам, чтобы умереть затем... от тоски по родине? Поймет ли эта страна, что значит иметь царя? Или же, сидя в тепле и уюте, каждый будет похваляться, что никакое на свете вино не сравнится с армянским, никакой на свете шелк не сравнится с армянским, никакие на свете воины не сравнятся с армянскими? А может, бахвалу мнится, будто кое-что из несравненных этих достоинств перепадет и на его долю, на долю его семьи, его пятилетнего шепелявого мальца? Будет ли эта страна достойна иметь царя? Или же, услыхав весть о нападении врага на Алдзник, армянин из Гугарка успокоится и обрадуется: нам-то, мол, опасность не грозит... А в Гугар-ке... в Гугарке... никакие на свете леса не сравнятся с гу-гаркскими. Придет ли наконец время, когда армянский царь вызовет подданного и тот беспрекословно, не переча своему господину, предстанет перед ним? Да или нет?
— Но отчего твои мысли были мне до сих пор неизвестны ? — Парандзем поразилась: ужели это тот самый человек, которого она узнала всего, без остатка, которому отдавалась не только телом, но и всем своим существом, еженощно капля по капле даря ему самое себя? А он подло
лгал. Таился. Укладывался на ложе под маской другого. И на ухо другому шептала Парандзем слова, припоминать которые потом немыслимо, невозможно. — Я привыкла, когда меня почитают драгоценнейшим сокровищем. Я была величайшим богатством своего отца. Полагала, что и твоим
тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
Между тем ей следовало брести босой, простоволосой, с нагой грудью, в изодранной одежде, с проклятиями на устах и непросохшими слезами на лице... Ей следовало вступить в неравный бой с палачами, стучать во все двери, забыть свое происхождение и положение, переполошить страну и, стоя посреди площади, рвать на себе волосы, бить себя в грудь и оглашать воплями все четыре стороны света — молить о пощаде, взывать о помощи... Вот так, по-людски, следовало ей идти. Но не такой разнаряженной-разукрашенной, не такой холодной и надменной, не такой неприступной и невозмутимой.
Дорогу они миновали верхом: Парандзем — на белом коне, Гнел — на гнедом. Белый конь был оседлан не обычным седлом — на подпруге крепилось подобие маленького трона с изножьем и балдахином. Позади, уложив на повозки припасы и шатры, двигалась свита и челядь.
Вдалеке в свете полной луны показались гора Нпат и отливающая серебром лента Арацани. Это означало, что они приблизились к Багавану, от которого рукой подать до Шаапивана.
Еще несколько часов, и они добрались бы до места; ночевать в шатрах не имело смысла. Однако, завидев во мраке очертания Нпата, супруги натянули поводья. Уставшие лошади остановились, и два задумчивых взора устремились к тяжкой громаде горы. Гнел спешился и распорядился разбить шатры.
И вот в роскошном поместительном шатре, съежившись перед светильником — стеклянным сосудом с пылающим в нем маслом, наедине с исполинскими своими тенями, терзались и томились муж и жена.
— Отчего вдруг твое участие в праздновании Навасарда обрело такую важность? — пуще прежнего разгорячилась Парандзем: щеки пламенеют, в неузнаваемом голосе хрипотца, в глазах яд и огонь. — Когда это он приглашал тебя во дворец? Когда это он относился к тебе по-родственному? Он убил твоего отца. Он разлучил тебя с дедом. Он, этот негодяй, этот преступник...
— Ты права, Парандзем, — холодным и безжизненным голосом ответил Гнел. — Но он наш царь. И мы обязаны повиноваться ему, чтобы все знали: он — царь армян.
— Я возвращаюсь... Еду домой...—И она еще крепче прижалась к мужу, еще плотнее прильнула к нему и, оттого что поза была неудобной, еще явственней ощутила опасность. — Не хочу собственноручно отдавать мужа этому убийце... Этим кровожадным палачам... Этой зажравшейся подлой своре...
— Нет, Парандзем. Даже если твои подозрения оправданны, я все равно должен явиться, как требует того порядок. Сопровождаемый женой, свитой и слугами.
— Откуда в тебе это раболепие? — вскочила на ноги Парандзем.— Как тебе удавалось скрыть его от меня? — И, до глубины души оскорбленная, позабыв на мгновение о надвинувшейся опасности, окинула мужа сумрачным взглядом. — Да заметь я его хоть раз, не потерпела бы тебя. И пальцем не позволила бы к себе прикоснуться.
— Я его не люблю. Не уважаю. И не боюсь. Запомни это хорошенько — не боюсь.
Гнел тоже оскорбился. Парандзем тотчас это уловила и чутьем постигла, что если на пороге опасности они .способны обижаться друг на друга, то, стало быть, решили жить, стало быть, не так уже все безнадежно, стало быть... скоро они уложат шатры и воротятся домой.
— Ты не кривишь душою, Гнел? — Голос Парандзем задрожал от радости. — Поклянись мне.
— Клянусь! — Гнел поднялся, нежно обнял жену, ласково заглянул ей в глаза, словно умолял понять его, быть не женой, но другом, единомышленником. И впервые с тех пор, как они отправились в путь, заговорил с жаром и воодушевлением: — Но я обязан его любить. Обязан уважать. Не имею права не доверять ему, когда он приглашает меня вместе отпраздновать Навасард. Обязан его бояться. Не его,
а царя. Каков бы он ни был, умен он или глуп, храбр или труслив, честен или подл. Забудь, кто он. Забудь его имя, лицо, голос. И даже то, что им содеяно... — Затем, точно кровь ударила ему в голову, отпрянул от жены, схватил кувшин, с жадностью, пролив половину воды на себя, напился, утер рукавом рот, принялся, увлекая за собой свою тень, расхаживать по шатру взад и вперед и горячечно восклицать, обращаясь уже не к одной только жене, а к себе самому и ко всему миру. — Наша беда в том, что мы никогда этого не забываем! Обсуждаем его, как своего приятеля. Как соседа. Злословим, хвалим, хулим... Долго ли будет так продолжаться? Станет ли в конце концов разнесчастная эта земля страной? Нет, Парандзем, не уговаривай меня! — Он застыл на месте, задел грубую холстину шатра и грустно улыбнулся: — Что поделаешь, таким уж я создан... Может, это и смешно... Но есть вещи, которые превыше для меня и моей жизни, и моих владений, и... не обижайся... быть может, и тебя...
Станет ли, станет ли эта земля страной ? Будет ли наконец всякий человек знать свое место, молча делать свое дело и поменьше терзаться мыслью, что вот, дескать, в соседней области народ живет лучше, а в соседней стране еще лучше, и чем дальше, тем лучше, ну а в Индии — там и вовсе сущий рай ? Придет ли день, когда никто больше не покинет родные края и не устремится в поисках счастья к чужим берегам, чтобы умереть затем... от тоски по родине? Поймет ли эта страна, что значит иметь царя? Или же, сидя в тепле и уюте, каждый будет похваляться, что никакое на свете вино не сравнится с армянским, никакой на свете шелк не сравнится с армянским, никакие на свете воины не сравнятся с армянскими? А может, бахвалу мнится, будто кое-что из несравненных этих достоинств перепадет и на его долю, на долю его семьи, его пятилетнего шепелявого мальца? Будет ли эта страна достойна иметь царя? Или же, услыхав весть о нападении врага на Алдзник, армянин из Гугарка успокоится и обрадуется: нам-то, мол, опасность не грозит... А в Гугар-ке... в Гугарке... никакие на свете леса не сравнятся с гу-гаркскими. Придет ли наконец время, когда армянский царь вызовет подданного и тот беспрекословно, не переча своему господину, предстанет перед ним? Да или нет?
— Но отчего твои мысли были мне до сих пор неизвестны ? — Парандзем поразилась: ужели это тот самый человек, которого она узнала всего, без остатка, которому отдавалась не только телом, но и всем своим существом, еженощно капля по капле даря ему самое себя? А он подло
лгал. Таился. Укладывался на ложе под маской другого. И на ухо другому шептала Парандзем слова, припоминать которые потом немыслимо, невозможно. — Я привыкла, когда меня почитают драгоценнейшим сокровищем. Я была величайшим богатством своего отца. Полагала, что и твоим
тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124