Сопротивление материалов, геодезия, нормативные данные —все, что для ремесленника является ключом задачи, для настоящего художника будет только инструментом, с помощью которого весьма возможно решить ту или иную задачу. Возможно — и только! А истинным творцом всегда был и остается творческий характер художника. Но для этого надо быть личностью! Как подсказывает мой печальный жизненный опыт, это весьма и весьма не частое явление... Между прочим, все сказанное имеет отношение и к жизни вообще. Быть самим собой и уметь подчинять себя интересам народа. Знать, что грандиозные государственные планы не исключают индивидуальных, частных решений. И даже гениальных. Включить в определение пошлости самолюбование, выпячивание своих достоинств, ложную скромность и цветистость мысли...
После каждой такой беседы Владимир еще внимательнее приглядывался к работе архитекторов. Он удивлялся, как по-разному они думали, их непохожесть зависела от характеров, прошлой жизни, привычек и вкусов. Эскизы Самойлова были буйны и торжественны. Они измельчены деталями, тяжелы и нарядны. В них чувствовалась старомодная помпезность римских классических образцов. Наброски Орешкина суховаты, мысли он выражал четко и ясно, страшась быть многословным. Он не окрашивал их настроением — это больше инженерные сооружения, чем дома, в которых будут жить люди. Нет мягкости, интимной простоты, так присущей работам Ивана Ивановича. Только он мог придать зданию такую композиционную законченность, несколькими сочными штрихами высветив и освежив фасад... Его дома были изящны и спокойны. Они вырастали естественно, сливаясь с фоном неба, деревьями и мостовой в одно целое — единство красоты и пользы...
ИЗ ПИСЬМА ВЛАДИМИРА ЛЕШЕ
«...Вот уже почти два месяца, как я нахожусь в этим городе. С тех пор, как мы с тобой встретились, прошла почти вся зима, а кажется, миновала целая жизнь. Ты интересуешься ценами на базаре, так я тебе скажу — все здесь раза в полтора дороже. Особенно продукты. А селедки почти нет совсем, только тюлька на кучки. Правда, я почти не бываю на базаре. Отнес на барахолку новые диагоналевые бриджи, загнал спиртовые подошвы, которые еще остались с военки.
Жизнь у меня складывается, сам это вижу, но трудно быть одному, особенно, когда надо возвращаться в свою камору. Стараюсь ночевать на работе.
На службе целыми днями споры и разлад. Посторонний человек схватился бы за голову и забежал на край света. Но скажу тебе, корешок Леша, прилепился я к их делам и заботам. Не за полкило тюльки или какую-нибудь тряпку грызутся они между, собой. Ты человек мудрый, поймешь. Нет для них ничего дороже города. Для всех без исключения. И этому жмоту Самойлову, и безрукому Волжскому... И, может, дело не в том, какой он будет, город — с колоннами или без, с гранитной набережной или... Время придет, и все можно переделать заново.
Удивляет меня другое. Как точно эти люди знают свою линию жизни. Фашист их стрелял и в лагеря садил. Мы, братья-саперы, в стратегических целях работу их толом в небо подымали. Кажется, после этого бросай все к чертовой бабушке, выращивай на огороде картошку, пиляй на базар раскрашенные коврики, а уж краски мешать они умеют, будь здоров. А они все прут навалом вперед, как при психической атаке. А чего, спроси их, руками размахивают, что им надо? Дополнительный паек, теплый сортир на одно очко? Да ни шиша особенного! Мечта у них есть: каждому бездомному— по крыше, пацану — веселый двор, старикам — по зеленому дереву и расписной скамейке. Знаешь, это тебе не доброта на три месяца. Можно, поднатужась, продержаться и полтора года, но попробуй, стань таким на всю жизнь. На одном таланте не продержишься, даю голову на отсечение. Очень уж надо ненавидеть человеческую бездомность.
Вот, брат Леша, что я за это время сумел разглядеть. А жизнь, корешок, идет, разрешения у нас не спрашивает. Топает по снегу, по лужам, самосадиком попыхивает, каждый вечер у вокзала в полуразрушенной церкви
крутят кино. Билетов не достанешь — нарасхват. Ходил даже на танцы — людей посмотреть, себя показать. Из досок сбили большой балаган на территории металлургического. Играет духовой во что попало, но публики столько, что палец воткнуть некуда. Постоял у стены, поглазел на местных пижонов. Нынче модны шапочки-шестиклинки с куцым козырьком...»
Сегодня они работают всю ночь. Завтра утром приемная комиссия горисполкома рассматривает технический проект. Еще надо закончить разрез и перспективу здания. Последние часы перед тем как одобрят или запретят. Несколько керосиновых ламп, поставленных вокруг перспективы, выхватывают из темноты зала чертежную доску и склоненного над ней человека, закутанного в пальто с поднятым воротником. На картонном планшете — легкие кучевые облака. Зеленые паруса деревьев. Асфальтовое озеро площади влажное, хранит в глубине цветные блики света. И стоит дом — с вертикалями остекленных эркеров, высокий, с густыми тенями в нишах на солнечной стороне. Он отмыт лучшими кисточками из довоенных колонковых хвостиков, покрыт квасцами. Акварель высыхает, смешиваются тона, плотнее ложатся слои красок, и здание зримо приобретает объем...
— Здорово все-таки,—тихо говорит Владимир.—Даже не верится...
Иван Иванович устало закрывает глаза и сидит, подперев голову руками.
— Пожевать бы чего, а?
— Пусто,— вздыхает Владимир. — А если у сторожа попросить?
— Сколько можно? Он за долги нас разденет.
— Я чертовски волнуюсь,— сознается Иван Иванович.— Что там за люди в комиссии? И вообще...
Он трет озябшие руки и снова берет кисточку, окунает ее в блюдце с водой, медленно ведет по облакам. И они начинают дымиться белыми клубами, в них проступает дождевая синева...
Оба они устали до предела. Вот уже неделю, как остаются после работы и сидят над чертежами до самого утра. Особенно тяжело сегодня: глаза слипаются, руки дрожат, но надо закончить все—иначе комиссия не примет. Проект должен быть представлен полностью — до последнего листа и пояснительной записки. Кажется, осталась одна перспектива, а там можно и прикорнуть пару
часиков. Здание — итог работы всего коллектива, но в первую очередь — работа авторов. Это их судьба сидеть день и ночь, волноваться, переживать... В приемной слышо, как храпит сторож, дребезжат жестяные колена
рубы. На холодном листе бумаги расцветает чудо — светло-желтый, теплый дом. От него, прямо от границ бумажного вадрата, во все стороны и на десятки километров стоит ночь, лежат занесенные снегом развалины, вымерзшие
поля с неубранными ржавыми коробками заиндевелых танков, покосившиеся обелиски, гнилые землянки...
— Володя! Влади...
Владимир даже вздрогнул, с таким отчаянием позвали го.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
После каждой такой беседы Владимир еще внимательнее приглядывался к работе архитекторов. Он удивлялся, как по-разному они думали, их непохожесть зависела от характеров, прошлой жизни, привычек и вкусов. Эскизы Самойлова были буйны и торжественны. Они измельчены деталями, тяжелы и нарядны. В них чувствовалась старомодная помпезность римских классических образцов. Наброски Орешкина суховаты, мысли он выражал четко и ясно, страшась быть многословным. Он не окрашивал их настроением — это больше инженерные сооружения, чем дома, в которых будут жить люди. Нет мягкости, интимной простоты, так присущей работам Ивана Ивановича. Только он мог придать зданию такую композиционную законченность, несколькими сочными штрихами высветив и освежив фасад... Его дома были изящны и спокойны. Они вырастали естественно, сливаясь с фоном неба, деревьями и мостовой в одно целое — единство красоты и пользы...
ИЗ ПИСЬМА ВЛАДИМИРА ЛЕШЕ
«...Вот уже почти два месяца, как я нахожусь в этим городе. С тех пор, как мы с тобой встретились, прошла почти вся зима, а кажется, миновала целая жизнь. Ты интересуешься ценами на базаре, так я тебе скажу — все здесь раза в полтора дороже. Особенно продукты. А селедки почти нет совсем, только тюлька на кучки. Правда, я почти не бываю на базаре. Отнес на барахолку новые диагоналевые бриджи, загнал спиртовые подошвы, которые еще остались с военки.
Жизнь у меня складывается, сам это вижу, но трудно быть одному, особенно, когда надо возвращаться в свою камору. Стараюсь ночевать на работе.
На службе целыми днями споры и разлад. Посторонний человек схватился бы за голову и забежал на край света. Но скажу тебе, корешок Леша, прилепился я к их делам и заботам. Не за полкило тюльки или какую-нибудь тряпку грызутся они между, собой. Ты человек мудрый, поймешь. Нет для них ничего дороже города. Для всех без исключения. И этому жмоту Самойлову, и безрукому Волжскому... И, может, дело не в том, какой он будет, город — с колоннами или без, с гранитной набережной или... Время придет, и все можно переделать заново.
Удивляет меня другое. Как точно эти люди знают свою линию жизни. Фашист их стрелял и в лагеря садил. Мы, братья-саперы, в стратегических целях работу их толом в небо подымали. Кажется, после этого бросай все к чертовой бабушке, выращивай на огороде картошку, пиляй на базар раскрашенные коврики, а уж краски мешать они умеют, будь здоров. А они все прут навалом вперед, как при психической атаке. А чего, спроси их, руками размахивают, что им надо? Дополнительный паек, теплый сортир на одно очко? Да ни шиша особенного! Мечта у них есть: каждому бездомному— по крыше, пацану — веселый двор, старикам — по зеленому дереву и расписной скамейке. Знаешь, это тебе не доброта на три месяца. Можно, поднатужась, продержаться и полтора года, но попробуй, стань таким на всю жизнь. На одном таланте не продержишься, даю голову на отсечение. Очень уж надо ненавидеть человеческую бездомность.
Вот, брат Леша, что я за это время сумел разглядеть. А жизнь, корешок, идет, разрешения у нас не спрашивает. Топает по снегу, по лужам, самосадиком попыхивает, каждый вечер у вокзала в полуразрушенной церкви
крутят кино. Билетов не достанешь — нарасхват. Ходил даже на танцы — людей посмотреть, себя показать. Из досок сбили большой балаган на территории металлургического. Играет духовой во что попало, но публики столько, что палец воткнуть некуда. Постоял у стены, поглазел на местных пижонов. Нынче модны шапочки-шестиклинки с куцым козырьком...»
Сегодня они работают всю ночь. Завтра утром приемная комиссия горисполкома рассматривает технический проект. Еще надо закончить разрез и перспективу здания. Последние часы перед тем как одобрят или запретят. Несколько керосиновых ламп, поставленных вокруг перспективы, выхватывают из темноты зала чертежную доску и склоненного над ней человека, закутанного в пальто с поднятым воротником. На картонном планшете — легкие кучевые облака. Зеленые паруса деревьев. Асфальтовое озеро площади влажное, хранит в глубине цветные блики света. И стоит дом — с вертикалями остекленных эркеров, высокий, с густыми тенями в нишах на солнечной стороне. Он отмыт лучшими кисточками из довоенных колонковых хвостиков, покрыт квасцами. Акварель высыхает, смешиваются тона, плотнее ложатся слои красок, и здание зримо приобретает объем...
— Здорово все-таки,—тихо говорит Владимир.—Даже не верится...
Иван Иванович устало закрывает глаза и сидит, подперев голову руками.
— Пожевать бы чего, а?
— Пусто,— вздыхает Владимир. — А если у сторожа попросить?
— Сколько можно? Он за долги нас разденет.
— Я чертовски волнуюсь,— сознается Иван Иванович.— Что там за люди в комиссии? И вообще...
Он трет озябшие руки и снова берет кисточку, окунает ее в блюдце с водой, медленно ведет по облакам. И они начинают дымиться белыми клубами, в них проступает дождевая синева...
Оба они устали до предела. Вот уже неделю, как остаются после работы и сидят над чертежами до самого утра. Особенно тяжело сегодня: глаза слипаются, руки дрожат, но надо закончить все—иначе комиссия не примет. Проект должен быть представлен полностью — до последнего листа и пояснительной записки. Кажется, осталась одна перспектива, а там можно и прикорнуть пару
часиков. Здание — итог работы всего коллектива, но в первую очередь — работа авторов. Это их судьба сидеть день и ночь, волноваться, переживать... В приемной слышо, как храпит сторож, дребезжат жестяные колена
рубы. На холодном листе бумаги расцветает чудо — светло-желтый, теплый дом. От него, прямо от границ бумажного вадрата, во все стороны и на десятки километров стоит ночь, лежат занесенные снегом развалины, вымерзшие
поля с неубранными ржавыми коробками заиндевелых танков, покосившиеся обелиски, гнилые землянки...
— Володя! Влади...
Владимир даже вздрогнул, с таким отчаянием позвали го.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71