..
Исповедавшись перед Милкой, Теодор почти успокоился — в доме их растаяло напряжение, которое угнетало обоих после ссоры с дочерью. Он был из тех натур, что не умели носить в себе душевный груз или тайну. Чтобы полнокровно жить и работать, Теодору с молодых лет необходимо было не просто спокойствие, но спокойствие, гарантированное от любых неприятностей. В сущности, стихийное его представление о своей личной свободе исходило именно из такого бесконфликтного спокойствия: Теодор не был создан для борьбы и знал это.
Знала это и Милка, удивленная, но не потрясенная запоздалым признанием мужа. Несколько дней она молчала, взвешивая на своих весах поведение отца и дочери. Несомненно было, что Элица про отцовское падение знала давно и наверняка. Это была загадка, которую она решила разгадать любой ценой, втайне от мужа (Теодор скрыл от нее свой давнишний разговор с Элицей в мансарде брата, взаимные их намеки, завершившиеся его внезапным плачем и ласковым снисхождением Элицы). Ей было ясно, что без этого не собрать и не слепить заново разбившийся домашний сосуд. Именно потому — ну и потому, что была человеком нарочито трезвым,— Милка простила мужу прегрешение, хотя не имела на это никакого права. Тео,— сказала она,— я долго думала, сопоставляла и вспоминала. Плохо получилось, да ведь и времена-то плохие были, а ты совсем мальчишка. Будь я на месте батё,— она редко так называла Нягола,— я бы тебя простила. В конце концов, от тебя ничего не зависело, и то, что ты сделал, обернулось против тебя. Полжизни носить в душе такой уголь — хватит...
Теодор слушал ее, прослезившись.
— Ума не приложу, откуда узнала Элица, но это не так и важно,— продолжала Милка.— Думаю, это у нее пройдет. Я даже думаю, что она ничего не скажет дяде, побоится его потерять. Именно это ее вернет к нам, если она не выродок-Слово заставило Теодора вздрогнуть. Он слушал жену и внимательно, и с той счастливой рассеянностью, через которую уходила опасность. Он был понят и прощен, первое большое прощение в его жизни, он такого не давал никому. И подступали слезы...
В этот день он направился к лаборатории, где в полном ходу были опыты по новой теме, которыми он руководил. Брошенная перед самым завершением докторская диссертация тускнела в его сознании; перестав переживать, он увлекся совместной работой с Чочевым, а тот, видимо довольный, не очень вмешивался. В конце концов, говорил он себе, мы протолкнем тему, защитимся, Чочев сильный и ловкий, и уж после, сбросив навязанный ему груз, успокоившийся и, дай боже, вернувший Элицу и доверие брата, он без остатка посвятит себя незаконченному делу, венцу своей жизни. Дождется ли он такого счастливого времени, такого абсолютного спокойствия, когда единственным его противником будут нерешенные загадки, высшие формулы материи, которые он почти постиг?
Дальше он не смел думать, объятый суеверным предчувствием. Терпение, Тео, терпение.
Он шел по тенистому бульвару и вдруг почувствовал, что кто-то за ним наблюдает. Повернулся и онемел: Сибила. Одетая в разгар лета в черное шелковое платье, спадающее ниже колен, с траурным крепом на голове, она выглядела бледным призраком, слетевшим издалека на раскаленные плиты. Только глаза выдавали прежнюю женщину, излучающую красоту и тщеславие.
Заговорили они странно тихо, оглядывая друг друга: она — его светлый костюм и летнюю рубашку, открывающую белые, поросшие чистыми русыми волосами руки, он — вглядываясь в полупрозрачную материю, прикрывающую ее опавшее тело. Такое горе, Тео, сказала она, я потеряла ребенка. Теодор сник от ее слов. Они были сказаны просто, с бездонной материнской горестью, не нуждающейся в сочувствии. Как же так, переспросил он бессмысленно, когда это случилось? Недавно случилось, вирусное воспаление мозга. Девочка, мальчик? Мальчик, год и пять месяцев. Ужасно, пробормотал он.
Тронулись по тротуару, неслышно, будто не наступая на него. Ты как, спросила она, дочка здорова? — Да-да,— не очень-то соображая, ответил он,— она в провинции, у брата, а что? — Просто так,— сказала она,— ты спешишь? Догадалась, что спешит. Завернули в ближайшую кондитерскую, занявшую часть тротуара. Сибила повертела пузатую рюмку с коньяком, оглядела запотевшую бутылку швепса с криво налепленной этикеткой. Он не изменился, подумала она, и слова, искавшие выхода, отпали сами собой. А ведь хотела сказать, как он нужен ей в эти страшные дни и ночи, после похорон муж вернулся к матери, разговаривают по телефону, все между ними ясно, но эта запотевшая бутылка с кривой этикеткой — нет, он тот же, каким она оставила его, в главных вещах человек не меняется.
Отпили — она коньяка, он швепса,— помолчали, углубившись в себя. Теодор не мог вникнуть в ее состояние, мысль его увязала в воспоминаниях, в тех вечерних сумерках, когда она ждала его на квартирке родственницы, трепетная, преданная до конца. Теперь перед ним сидела другая Сибила, далекая ее двойница, которую он словно впервые видел. Работаешь? — поинтересовался он. Сибила глядела недоумевающе. Работаю, а что? — В такие моменты работа отвлекает,— изрек Теодор. Да,— подтвердила она,— а ты? Наверное, уже докторскую защитил? Он вкратце рассказал о вмешательстве Чочева и новой теме, сейчас вот как раз идет в лабораторию. И отпил неожиданно из ее рюмки. Снова заказали коньяк, поспешно пили, словно состязаясь тайно. Жизнь,— возвестил подогревшийся Теодор,— неясная штука, во всяком случае для меня. Можешь ты представить, что мне свалилось на голову? Не можешь — так же как и мне трудно поверить в твое несчастье.
Сибила глядела на него немигающими, до крайности измученными и все-таки живыми глазами. На миг он усомнился, слушает ли она. Элица нас бросила,— сказал он неожиданно для себя.— Ушла из дому, поселилась у моего брата, писателя,— сделал он второй заход, и его прорвало. Говорил тихо, с неведомым ей волнением, от которого спотыкался, но продолжал дальше. Сибила слушала невероятную историю его падения, сложив на столе руки, будто на первом уроке. И чем больше распространялся Теодор о своем грехе, тем яснее расставлялись перед ее взором те разноцветные, разнокалиберные кристаллики, мутные и прозрачные, из которых он состоял. Его грех и хлынувшее раскаяние, непрошеное, безумное, расставили их по настоящим местам.
Глухое молчание покрыло их, когда Теодор закончил. Вокруг лениво гудело заведение, доносились тротуарные шумы. Зачем ты мне рассказал это? — спросила Сибила. Он не знал, что ответить. Так и сказал: Не знаю. Сибила опустила лицо в ладони, волосы рассыпались по столу. А когда выпрямилась через миг, черты ее словно заострились. Ты не должен был мне этого говорить,— вымолвила она. Знаю, да что ж поделаешь,— ответил Теодор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Исповедавшись перед Милкой, Теодор почти успокоился — в доме их растаяло напряжение, которое угнетало обоих после ссоры с дочерью. Он был из тех натур, что не умели носить в себе душевный груз или тайну. Чтобы полнокровно жить и работать, Теодору с молодых лет необходимо было не просто спокойствие, но спокойствие, гарантированное от любых неприятностей. В сущности, стихийное его представление о своей личной свободе исходило именно из такого бесконфликтного спокойствия: Теодор не был создан для борьбы и знал это.
Знала это и Милка, удивленная, но не потрясенная запоздалым признанием мужа. Несколько дней она молчала, взвешивая на своих весах поведение отца и дочери. Несомненно было, что Элица про отцовское падение знала давно и наверняка. Это была загадка, которую она решила разгадать любой ценой, втайне от мужа (Теодор скрыл от нее свой давнишний разговор с Элицей в мансарде брата, взаимные их намеки, завершившиеся его внезапным плачем и ласковым снисхождением Элицы). Ей было ясно, что без этого не собрать и не слепить заново разбившийся домашний сосуд. Именно потому — ну и потому, что была человеком нарочито трезвым,— Милка простила мужу прегрешение, хотя не имела на это никакого права. Тео,— сказала она,— я долго думала, сопоставляла и вспоминала. Плохо получилось, да ведь и времена-то плохие были, а ты совсем мальчишка. Будь я на месте батё,— она редко так называла Нягола,— я бы тебя простила. В конце концов, от тебя ничего не зависело, и то, что ты сделал, обернулось против тебя. Полжизни носить в душе такой уголь — хватит...
Теодор слушал ее, прослезившись.
— Ума не приложу, откуда узнала Элица, но это не так и важно,— продолжала Милка.— Думаю, это у нее пройдет. Я даже думаю, что она ничего не скажет дяде, побоится его потерять. Именно это ее вернет к нам, если она не выродок-Слово заставило Теодора вздрогнуть. Он слушал жену и внимательно, и с той счастливой рассеянностью, через которую уходила опасность. Он был понят и прощен, первое большое прощение в его жизни, он такого не давал никому. И подступали слезы...
В этот день он направился к лаборатории, где в полном ходу были опыты по новой теме, которыми он руководил. Брошенная перед самым завершением докторская диссертация тускнела в его сознании; перестав переживать, он увлекся совместной работой с Чочевым, а тот, видимо довольный, не очень вмешивался. В конце концов, говорил он себе, мы протолкнем тему, защитимся, Чочев сильный и ловкий, и уж после, сбросив навязанный ему груз, успокоившийся и, дай боже, вернувший Элицу и доверие брата, он без остатка посвятит себя незаконченному делу, венцу своей жизни. Дождется ли он такого счастливого времени, такого абсолютного спокойствия, когда единственным его противником будут нерешенные загадки, высшие формулы материи, которые он почти постиг?
Дальше он не смел думать, объятый суеверным предчувствием. Терпение, Тео, терпение.
Он шел по тенистому бульвару и вдруг почувствовал, что кто-то за ним наблюдает. Повернулся и онемел: Сибила. Одетая в разгар лета в черное шелковое платье, спадающее ниже колен, с траурным крепом на голове, она выглядела бледным призраком, слетевшим издалека на раскаленные плиты. Только глаза выдавали прежнюю женщину, излучающую красоту и тщеславие.
Заговорили они странно тихо, оглядывая друг друга: она — его светлый костюм и летнюю рубашку, открывающую белые, поросшие чистыми русыми волосами руки, он — вглядываясь в полупрозрачную материю, прикрывающую ее опавшее тело. Такое горе, Тео, сказала она, я потеряла ребенка. Теодор сник от ее слов. Они были сказаны просто, с бездонной материнской горестью, не нуждающейся в сочувствии. Как же так, переспросил он бессмысленно, когда это случилось? Недавно случилось, вирусное воспаление мозга. Девочка, мальчик? Мальчик, год и пять месяцев. Ужасно, пробормотал он.
Тронулись по тротуару, неслышно, будто не наступая на него. Ты как, спросила она, дочка здорова? — Да-да,— не очень-то соображая, ответил он,— она в провинции, у брата, а что? — Просто так,— сказала она,— ты спешишь? Догадалась, что спешит. Завернули в ближайшую кондитерскую, занявшую часть тротуара. Сибила повертела пузатую рюмку с коньяком, оглядела запотевшую бутылку швепса с криво налепленной этикеткой. Он не изменился, подумала она, и слова, искавшие выхода, отпали сами собой. А ведь хотела сказать, как он нужен ей в эти страшные дни и ночи, после похорон муж вернулся к матери, разговаривают по телефону, все между ними ясно, но эта запотевшая бутылка с кривой этикеткой — нет, он тот же, каким она оставила его, в главных вещах человек не меняется.
Отпили — она коньяка, он швепса,— помолчали, углубившись в себя. Теодор не мог вникнуть в ее состояние, мысль его увязала в воспоминаниях, в тех вечерних сумерках, когда она ждала его на квартирке родственницы, трепетная, преданная до конца. Теперь перед ним сидела другая Сибила, далекая ее двойница, которую он словно впервые видел. Работаешь? — поинтересовался он. Сибила глядела недоумевающе. Работаю, а что? — В такие моменты работа отвлекает,— изрек Теодор. Да,— подтвердила она,— а ты? Наверное, уже докторскую защитил? Он вкратце рассказал о вмешательстве Чочева и новой теме, сейчас вот как раз идет в лабораторию. И отпил неожиданно из ее рюмки. Снова заказали коньяк, поспешно пили, словно состязаясь тайно. Жизнь,— возвестил подогревшийся Теодор,— неясная штука, во всяком случае для меня. Можешь ты представить, что мне свалилось на голову? Не можешь — так же как и мне трудно поверить в твое несчастье.
Сибила глядела на него немигающими, до крайности измученными и все-таки живыми глазами. На миг он усомнился, слушает ли она. Элица нас бросила,— сказал он неожиданно для себя.— Ушла из дому, поселилась у моего брата, писателя,— сделал он второй заход, и его прорвало. Говорил тихо, с неведомым ей волнением, от которого спотыкался, но продолжал дальше. Сибила слушала невероятную историю его падения, сложив на столе руки, будто на первом уроке. И чем больше распространялся Теодор о своем грехе, тем яснее расставлялись перед ее взором те разноцветные, разнокалиберные кристаллики, мутные и прозрачные, из которых он состоял. Его грех и хлынувшее раскаяние, непрошеное, безумное, расставили их по настоящим местам.
Глухое молчание покрыло их, когда Теодор закончил. Вокруг лениво гудело заведение, доносились тротуарные шумы. Зачем ты мне рассказал это? — спросила Сибила. Он не знал, что ответить. Так и сказал: Не знаю. Сибила опустила лицо в ладони, волосы рассыпались по столу. А когда выпрямилась через миг, черты ее словно заострились. Ты не должен был мне этого говорить,— вымолвила она. Знаю, да что ж поделаешь,— ответил Теодор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108