Говорят, сытый склонен к меланхолии, а недокормленный — к действию. Верно?
— Сказано интеллигентно. У Весо бывали такие попадания, свидетельствующие о возможностях его ума. Но Нягол был настороже.
— Меланхолия — тоже действие, внутреннее,— возразил он.
— Брось ты. Человек в космос полетел, а ты его оплакиваешь.— Нягол глянул на друга.
— Космос наших земных дел не разрешит, Весо. Никогда.
Тот снисходительно улыбнулся, словно уверен был в обратном.
Внезапно вмешалась Марга. По скромному ее мнению, именно теперь и расцветет мечта о космосе. И она прищурилась, а Весо тотчас же согласился, добавив, что женщины начинают мыслить лучше мужчин.
Нягол закачал головой.
— Если помните,— проговорил он,— ступив в лунную пыль, американец заметил, что, хоть человек и велик, здесь шаги его становятся робкими. Помните этот душ из космоса, а? Недавно русский его коллега открыл нечто не менее замечательное. Не могу представить, сказал он, среды более враждебной для человека, чем космическая. По-моему, два этих изречения замыкают космическую одиссею — дальше уже не имеет существенного значения, ступим мы на Марс или на Венеру. — Ничего в этом мире не приходит и не уходит без значения.
Марга занялась закусками. Стучали тарелки и приборы, и спор заглох — вполне естественно для застольного разговора.
Неестественно было, что политик и писатель поменялись местами. И в тюрьме такие споры водились, они были тогда наивнее, мысль их нацелена была исключительно на сверхразумное и сверхгармоничное будущее, оно только-только начинало выглядывать из-за тернового венца тюремных стен.
Был у них некий бай Мите, сельский книжник, здоровяк и всезнайка. Этот человек умел и пахать и жать, но про нивы ни разу не упомянул, а говорил все про будущие машины — какими они будут блестящими и неустанными, какие трубы взовьются в небо, чудеса, да и только. Нягол слушал молчком и мечтал об одной-единственной машине, которая бы его взвила ввысь, прямо из камеры...
Столько воды утекло с тех пор, и вот теперь все мы, от бай Мите до Весо, озаботились вдруг этими самыми нивами, трубами, извергающими дым, почерневшими речными руслами — да, изурочили мы и потравили природу, но ведь космос-то дело другое, он необъятен, там можно хватать и урочить сколько вздумается, только бы нам ступить на Луну, на Марс, на Венеру. Что это — любопытство, любомудрие или гонка с моторами?
Весо бы ответил, что это миссия. Сам он вел жизнь умеренную, плакаться не любил, имел довольно точное представление о своих возможностях, но в исключительность этой самой миссии верил неколебимо: угнездившийся в нем потомственный бедняк требовал все больше благ и удобств для людей, что сумма сумма-рум означало все больше телесных удовольствий, умственной усталости и духовной лени. Он не отдавал себе отчета в том, что наше бедное тело не только результат простого обмена веществ, о нет. Что из них выделяется, возвышаясь над ними, особенное вещество, кислород, великий газ существования и свободы. Весо не думает так. Для него все в этом мире можно свести к Пользе и впрячь в ее колесницу, и дух — тоже. И вместе с тем много в нем ценных черт — от демоса, как шутил иногда Нягол,— твердость и выносливость, чувство национального. А на редакторство он меня все же не сманит, рассудил про себя Нягол.
Выпили, закусили, и спор окончательно был забыт. По общей просьбе Марга спела несколько песен — для Весо классических, для Нягола народных. Спела задушевно, с тонкими переливами, которые оба по-своему почувствовали и оценили. Няголу, однако, не нравились стилизованные гласные, которых придерживалась Марга. Слишком отшлифовано, до глянца, выпирает форма. А может, и в его слоге так же вот выпирают кое-какие слова, выисканные и оглаженные?
Ударились в воспоминания. Нягол рассказывал тюремные случаи, Весо партизанские, расслабившись, преподнес несколько курьезов из своих служебных поездок по заграницам. Время шло, у Марги слипались глаза, а они все доливали рюмки и бодрости не теряли. Вечер как вечер, поболтали, поспорили, выпили, пора было кончать, завтра ждала работа. Но что-то удерживало их. Весо два раза порывался встать, стесняясь Марги, но Нягол его не пускал — посиди еще, куда заспешил, в нашем возрасте не требуется много сна, совсем другого требуют наши годы.
Маргу услали спать, она противилась, изображая ночную птичку, но Весо настоял, сказал, что иначе и он распрощается. Марга подчинилась.
Остались наедине, с полными рюмками и ясными взглядами.
— Ну, говори! — сказал Весо, и Нягол испытал старое чувство, что оба они подобрались к какой-то тонкой границе, которую все откладывали перейти. А может, он ошибался?
— Я думаю про скверик перед Военным клубом,— решился он.— Знаю, ты его помнишь. Теперь случившееся в то время стало ясным, во всяком случае — так нам кажется. Но я вот спрашиваю себя: а сами-то мы ясны себе или нет? — Весо искоса на него глянул.— Мы, Весо, изменили и меняем порядок вещей, но вот интересно, изменились ли мы сами, куда и насколько? — добавил Нягол сквозь табачное облако. Из кухни послышалось журчание воды.
— У тебя есть ответ? — спросил Весо, охватив рюмку ладонью.
— Насчет порядка вещей — да.
— За трудные ты берешься вопросы. Для генерального счета — рановато.
— Хочешь сказать, черту под нами должны подвести другие, идущие следом?
— Я такого не говорю.
— Но так выходит. А я думаю, что черту должны подвести мы сами.
Весо, опершись, взял сигарету, помял ее и неожиданно закурил. Нягол его не видел курящим много лет.
— Когда меня в свое время сняли, у меня не нашлось настоящего объяснения, всякое предполагал — недоразумение, перебор, ошибку, а пуще всего — высшие соображения, мне, как я полагал, недоступные. А позднее я понял, что дело в подражании и инерции. Задумываясь об этом, я и другое вижу: коллективный человек, Нягол, насколько я его смог узнать, не менее сложен, чем отдельный, тут путаницы даже больше. А мне приходится иметь дело с его разумом, душой и интересами, вот в чем суть.
Нягол удивленно слушал.
— Совокупность общественных отношений, это хорошо, но неполно. Прибавим сюда привычки и интересы, склад и образ мышления, характеры и, если хочешь, наследственность. Вот и попробуй тут поуправляй процессами и людьми...— Весо хлебнул и мрачно поглядел на Нягола.— Знаю, что ты сейчас думаешь — а что, дескать, говорить мне, если приходится описывать и отдельный характер, и коллективного человека... И раз уж мы тут одни, признаюсь: тебе удается справиться лучше меня.
Нягол ополовинил рюмку.
— А знаешь, это неправда. Правда в том, что оба мы смирненько делим поле.
— Нет! Не делим мы поле. Ты работаешь на влияние и славу, я в качестве высшего государственного чиновника обслуживаю момент, воображая, что собранные в кучу моменты составляют эпоху.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
— Сказано интеллигентно. У Весо бывали такие попадания, свидетельствующие о возможностях его ума. Но Нягол был настороже.
— Меланхолия — тоже действие, внутреннее,— возразил он.
— Брось ты. Человек в космос полетел, а ты его оплакиваешь.— Нягол глянул на друга.
— Космос наших земных дел не разрешит, Весо. Никогда.
Тот снисходительно улыбнулся, словно уверен был в обратном.
Внезапно вмешалась Марга. По скромному ее мнению, именно теперь и расцветет мечта о космосе. И она прищурилась, а Весо тотчас же согласился, добавив, что женщины начинают мыслить лучше мужчин.
Нягол закачал головой.
— Если помните,— проговорил он,— ступив в лунную пыль, американец заметил, что, хоть человек и велик, здесь шаги его становятся робкими. Помните этот душ из космоса, а? Недавно русский его коллега открыл нечто не менее замечательное. Не могу представить, сказал он, среды более враждебной для человека, чем космическая. По-моему, два этих изречения замыкают космическую одиссею — дальше уже не имеет существенного значения, ступим мы на Марс или на Венеру. — Ничего в этом мире не приходит и не уходит без значения.
Марга занялась закусками. Стучали тарелки и приборы, и спор заглох — вполне естественно для застольного разговора.
Неестественно было, что политик и писатель поменялись местами. И в тюрьме такие споры водились, они были тогда наивнее, мысль их нацелена была исключительно на сверхразумное и сверхгармоничное будущее, оно только-только начинало выглядывать из-за тернового венца тюремных стен.
Был у них некий бай Мите, сельский книжник, здоровяк и всезнайка. Этот человек умел и пахать и жать, но про нивы ни разу не упомянул, а говорил все про будущие машины — какими они будут блестящими и неустанными, какие трубы взовьются в небо, чудеса, да и только. Нягол слушал молчком и мечтал об одной-единственной машине, которая бы его взвила ввысь, прямо из камеры...
Столько воды утекло с тех пор, и вот теперь все мы, от бай Мите до Весо, озаботились вдруг этими самыми нивами, трубами, извергающими дым, почерневшими речными руслами — да, изурочили мы и потравили природу, но ведь космос-то дело другое, он необъятен, там можно хватать и урочить сколько вздумается, только бы нам ступить на Луну, на Марс, на Венеру. Что это — любопытство, любомудрие или гонка с моторами?
Весо бы ответил, что это миссия. Сам он вел жизнь умеренную, плакаться не любил, имел довольно точное представление о своих возможностях, но в исключительность этой самой миссии верил неколебимо: угнездившийся в нем потомственный бедняк требовал все больше благ и удобств для людей, что сумма сумма-рум означало все больше телесных удовольствий, умственной усталости и духовной лени. Он не отдавал себе отчета в том, что наше бедное тело не только результат простого обмена веществ, о нет. Что из них выделяется, возвышаясь над ними, особенное вещество, кислород, великий газ существования и свободы. Весо не думает так. Для него все в этом мире можно свести к Пользе и впрячь в ее колесницу, и дух — тоже. И вместе с тем много в нем ценных черт — от демоса, как шутил иногда Нягол,— твердость и выносливость, чувство национального. А на редакторство он меня все же не сманит, рассудил про себя Нягол.
Выпили, закусили, и спор окончательно был забыт. По общей просьбе Марга спела несколько песен — для Весо классических, для Нягола народных. Спела задушевно, с тонкими переливами, которые оба по-своему почувствовали и оценили. Няголу, однако, не нравились стилизованные гласные, которых придерживалась Марга. Слишком отшлифовано, до глянца, выпирает форма. А может, и в его слоге так же вот выпирают кое-какие слова, выисканные и оглаженные?
Ударились в воспоминания. Нягол рассказывал тюремные случаи, Весо партизанские, расслабившись, преподнес несколько курьезов из своих служебных поездок по заграницам. Время шло, у Марги слипались глаза, а они все доливали рюмки и бодрости не теряли. Вечер как вечер, поболтали, поспорили, выпили, пора было кончать, завтра ждала работа. Но что-то удерживало их. Весо два раза порывался встать, стесняясь Марги, но Нягол его не пускал — посиди еще, куда заспешил, в нашем возрасте не требуется много сна, совсем другого требуют наши годы.
Маргу услали спать, она противилась, изображая ночную птичку, но Весо настоял, сказал, что иначе и он распрощается. Марга подчинилась.
Остались наедине, с полными рюмками и ясными взглядами.
— Ну, говори! — сказал Весо, и Нягол испытал старое чувство, что оба они подобрались к какой-то тонкой границе, которую все откладывали перейти. А может, он ошибался?
— Я думаю про скверик перед Военным клубом,— решился он.— Знаю, ты его помнишь. Теперь случившееся в то время стало ясным, во всяком случае — так нам кажется. Но я вот спрашиваю себя: а сами-то мы ясны себе или нет? — Весо искоса на него глянул.— Мы, Весо, изменили и меняем порядок вещей, но вот интересно, изменились ли мы сами, куда и насколько? — добавил Нягол сквозь табачное облако. Из кухни послышалось журчание воды.
— У тебя есть ответ? — спросил Весо, охватив рюмку ладонью.
— Насчет порядка вещей — да.
— За трудные ты берешься вопросы. Для генерального счета — рановато.
— Хочешь сказать, черту под нами должны подвести другие, идущие следом?
— Я такого не говорю.
— Но так выходит. А я думаю, что черту должны подвести мы сами.
Весо, опершись, взял сигарету, помял ее и неожиданно закурил. Нягол его не видел курящим много лет.
— Когда меня в свое время сняли, у меня не нашлось настоящего объяснения, всякое предполагал — недоразумение, перебор, ошибку, а пуще всего — высшие соображения, мне, как я полагал, недоступные. А позднее я понял, что дело в подражании и инерции. Задумываясь об этом, я и другое вижу: коллективный человек, Нягол, насколько я его смог узнать, не менее сложен, чем отдельный, тут путаницы даже больше. А мне приходится иметь дело с его разумом, душой и интересами, вот в чем суть.
Нягол удивленно слушал.
— Совокупность общественных отношений, это хорошо, но неполно. Прибавим сюда привычки и интересы, склад и образ мышления, характеры и, если хочешь, наследственность. Вот и попробуй тут поуправляй процессами и людьми...— Весо хлебнул и мрачно поглядел на Нягола.— Знаю, что ты сейчас думаешь — а что, дескать, говорить мне, если приходится описывать и отдельный характер, и коллективного человека... И раз уж мы тут одни, признаюсь: тебе удается справиться лучше меня.
Нягол ополовинил рюмку.
— А знаешь, это неправда. Правда в том, что оба мы смирненько делим поле.
— Нет! Не делим мы поле. Ты работаешь на влияние и славу, я в качестве высшего государственного чиновника обслуживаю момент, воображая, что собранные в кучу моменты составляют эпоху.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108