Каково ваше обобщенное мнение о времени, в котором мы живем?
Ты бы лучше свое мнение высказал, сукин сын, разозлился Нягол, но ответил дружелюбно:
— Я не силен в геометрии, но скажу так: по моему скромному мнению, мир распят на двух координатах: по вертикали социальные конфликты, по горизонтали технический прогресс и потребление.
— Блестящее сравнение! — улыбнулся, блеснув золотом во рту, Хёнес.— Предполагаю, что социальные конфликты не случайно расположились по вертикали, не так ли?
— А вы бы их расположили по горизонтали?
— Именно так, господин Няголов, вы угадали.
— Тогда я вас слушаю.
— По-моему,— начал доктор,— произошла очевидная вещь: колоссальные трансформации энергии в конце прошлого века автоматически оттеснили на второй план социальные проблемы. К вашей чести,— Хёнес последовательно кивнул им обоим,— не кто другой, а именно Маркс это предвидел. Вы согласны?
Теодор слушал настороженно, точно суслик возле своей норки.
— Не совсем, господин Хёнес. Трансформации энергии действительно колоссальны, но вы посмотрите, что произошло как раз после открытия паровой машины и электричества. Франко-прусская война, первая мировая, фашизм и вторая мировая, самое главное — Октябрьская революция и целая цепь новых революций и гражданских войн. Не секрет, что мы не застрахованы и от третьей — ядерной и лазерной — мировой войны. Как видите, трансформация энергий не помогла избавиться от социальных конфликтов, наоборот, она их вооружает технически.
— Вы пессимист, господин Няголов! — воскликнул Хёнес.
— Вы, кажется, еще больший пессимист, господин Хёнес: рассчитываете на чистые энергии и их метаморфозы...
Хёнес улыбнулся.
— Господин Няголов, а теперь нечто индивидуальное. Я знаю, вы человек образованный и думающий, к тому же я знаком со многими вашими славянскими собратьями и замечаю родство: вы, славяне, глубоко коллективистские натуры, я бы сказал даже — эмоционально-коллективистские. Это ваше древнее достоинство. Мы, люди Запада, индивидуалисты. На первый взгляд есть в этом нечто от нравственной недостаточности. Но я вам скажу: как вы чувствуете и понимаете коллектив, так мы чувствуем и понимаем отдельного человека — я говорю немного условно, разумеется... Мне хочется вас спросить, не кажется ли вам, что это естественная, взаимно дополняющаяся база для общения и сотрудничества?
Нягол поморщился, он явно начинал злиться.
— Доктор Хёнес, вы действительно говорите слишком условно. Я не думаю, что вы считаете Гоголя или Достоевского дипломированными обществоведами, употребляющими образный язык, а Шекспира или, скажем, Гёте профессиональными психологами, для которых драматургия и поэзия только хобби.
Хёнес расхохотался, а Нягол продолжил:
— Что касается базы для общения, я беру это проще — давайте общаться как демократически устроенные общества и люди.
— Браво! — ответил рукоплесканием Хёнес и поднял руку.
— А теперь одно личное мое добавление,— сказал Нягол, выпив.— Говоря еще более условно, вы, на Западе, баловни истории и Гольфстрима, а мы, на Востоке,— жертвы гунно-татарских, османских, а в новые времена — новотевтонских нашествий и порабощений. Мы настрадавшиеся люди, Хёнес...
— Да-а-а,— протянул доктор, потряхивая русыми кудрями.— Интересные вы говорите вещи. Интере-е-е-сные вещи.
Принесли еду, дымящуюся, соблазнительную, и разговор перекинулся на кухню. Хёнес заметил, что в кухне каждого народа заложено что-то от национального темперамента. После войны он несколько раз приезжал в Болгарию и видит существенные перемены — прогресс, не только государственный, он ощутим и в самочувствии отдельных людей. Естественно, кое-что ему тут не нравится, но кое-что ему не нравится и в Германии, однако хватит о политике! А почему отсутствуют милые супруги? Они бы так украсили этот и без того содержательный ужин.
Теодор извинился от имени жены — у нее дежурство в лаборатории, а Нягол... он все еще не женат. Старый классический холостяк,— добавил Нягол. Хёнес снова громко и не совсем деликатно рассмеялся.
После того как основательно перекусили, вино показалось еще приятнее. У Теодора и Хёнеса щеки алели, словно у красных девушек на хоро, а Нягол почувствовал, как тяжелеет тело и обостряется мысль. На отдаленной площадке под децибелы оркестра танцевали пары преимущественно молодые, изящные, гибкие, вызывающе сексуальные, среди них, словно тяжко груженные парусники, покачивались старые сладострастники — мужчины с холеными усами и большегрудые женщины с мучнистыми от пудры лицами. Заведение шумело по-южному, общий гомон перекрывали отдельные реплики и слова, но атмосфера была приятной, она передавалась и им троим.
До сих пор молчавший и порядком подвыпивший Теодор вдруг разошелся, рассказал несколько путано о своих опытах, а потом выдал анекдот, который долго пришлось растолковывать Хёнесу. Нягол слушал и помирал со смеху: поскольку анекдот был плоский, а Теодор и совсем его доконал, Хёнес так и не сумел его постичь. Они даже перешли на немецкий, но так углубились во вспомогательные объяснения, что позабыли, для чего они им нужны, и совсем запутались. В конце концов анекдот куда-то испарился: Теодор описывал некие сапоги, а Хёнес добросовестнейше дополнял описание...
Поздно вечером братья проводили в гостиницу клюющего носом Хёнеса, долго прощались, выслушивая приглашение погостить в Дармштадте — общаться так общаться...
Пока все было хорошо. Однако на выходе, когда проходили мимо наблюдающей за ними дежурной из администрации — с узким, как у ласточки, воротничком,— Теодор вдруг зашатался и чуть не упал. В последний момент Нягол подхватил его и вывел на улицу.
Нягол и не подозревал, что творится в душе брата. Весь этот вечер Теодор чувствовал к нему благодарность, что вот пришел и принял на себя часть беседы. Само его присутствие, его басок и спокойный взгляд внушали чувство уверенности и защищенности, и страхи Теодора быстро рассеялись. Потому он и не заметил, как напился. Хмель стал его забирать где-то к середине ужина, слова распадались в его сознании, и к концу он почти не соображал, о чем речь, впав в блаженную незаинтересованность. Мир начинал казаться пестреньким и добрым, а Хёнес — незнакомым иностранцем, смешно, без всякой причины, перескакивающим с болгарского на русский. Может, таким бы он и вернулся домой, если бы его не кольнуло что-то скрытое, глубоко в душе схороненное, когда на выходе он вновь обратил внимание на зоркую дежурную в белом воротничке. Да, он забыл самое главное: ведь за ним следят, очень зорко следят, с самого детства...
Они шли с Няголом под руку, покачивались и молчали. Нажрался, осел, и сердился, и дивился Нягол — он никогда не видел брата в подобном состоянии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Ты бы лучше свое мнение высказал, сукин сын, разозлился Нягол, но ответил дружелюбно:
— Я не силен в геометрии, но скажу так: по моему скромному мнению, мир распят на двух координатах: по вертикали социальные конфликты, по горизонтали технический прогресс и потребление.
— Блестящее сравнение! — улыбнулся, блеснув золотом во рту, Хёнес.— Предполагаю, что социальные конфликты не случайно расположились по вертикали, не так ли?
— А вы бы их расположили по горизонтали?
— Именно так, господин Няголов, вы угадали.
— Тогда я вас слушаю.
— По-моему,— начал доктор,— произошла очевидная вещь: колоссальные трансформации энергии в конце прошлого века автоматически оттеснили на второй план социальные проблемы. К вашей чести,— Хёнес последовательно кивнул им обоим,— не кто другой, а именно Маркс это предвидел. Вы согласны?
Теодор слушал настороженно, точно суслик возле своей норки.
— Не совсем, господин Хёнес. Трансформации энергии действительно колоссальны, но вы посмотрите, что произошло как раз после открытия паровой машины и электричества. Франко-прусская война, первая мировая, фашизм и вторая мировая, самое главное — Октябрьская революция и целая цепь новых революций и гражданских войн. Не секрет, что мы не застрахованы и от третьей — ядерной и лазерной — мировой войны. Как видите, трансформация энергий не помогла избавиться от социальных конфликтов, наоборот, она их вооружает технически.
— Вы пессимист, господин Няголов! — воскликнул Хёнес.
— Вы, кажется, еще больший пессимист, господин Хёнес: рассчитываете на чистые энергии и их метаморфозы...
Хёнес улыбнулся.
— Господин Няголов, а теперь нечто индивидуальное. Я знаю, вы человек образованный и думающий, к тому же я знаком со многими вашими славянскими собратьями и замечаю родство: вы, славяне, глубоко коллективистские натуры, я бы сказал даже — эмоционально-коллективистские. Это ваше древнее достоинство. Мы, люди Запада, индивидуалисты. На первый взгляд есть в этом нечто от нравственной недостаточности. Но я вам скажу: как вы чувствуете и понимаете коллектив, так мы чувствуем и понимаем отдельного человека — я говорю немного условно, разумеется... Мне хочется вас спросить, не кажется ли вам, что это естественная, взаимно дополняющаяся база для общения и сотрудничества?
Нягол поморщился, он явно начинал злиться.
— Доктор Хёнес, вы действительно говорите слишком условно. Я не думаю, что вы считаете Гоголя или Достоевского дипломированными обществоведами, употребляющими образный язык, а Шекспира или, скажем, Гёте профессиональными психологами, для которых драматургия и поэзия только хобби.
Хёнес расхохотался, а Нягол продолжил:
— Что касается базы для общения, я беру это проще — давайте общаться как демократически устроенные общества и люди.
— Браво! — ответил рукоплесканием Хёнес и поднял руку.
— А теперь одно личное мое добавление,— сказал Нягол, выпив.— Говоря еще более условно, вы, на Западе, баловни истории и Гольфстрима, а мы, на Востоке,— жертвы гунно-татарских, османских, а в новые времена — новотевтонских нашествий и порабощений. Мы настрадавшиеся люди, Хёнес...
— Да-а-а,— протянул доктор, потряхивая русыми кудрями.— Интересные вы говорите вещи. Интере-е-е-сные вещи.
Принесли еду, дымящуюся, соблазнительную, и разговор перекинулся на кухню. Хёнес заметил, что в кухне каждого народа заложено что-то от национального темперамента. После войны он несколько раз приезжал в Болгарию и видит существенные перемены — прогресс, не только государственный, он ощутим и в самочувствии отдельных людей. Естественно, кое-что ему тут не нравится, но кое-что ему не нравится и в Германии, однако хватит о политике! А почему отсутствуют милые супруги? Они бы так украсили этот и без того содержательный ужин.
Теодор извинился от имени жены — у нее дежурство в лаборатории, а Нягол... он все еще не женат. Старый классический холостяк,— добавил Нягол. Хёнес снова громко и не совсем деликатно рассмеялся.
После того как основательно перекусили, вино показалось еще приятнее. У Теодора и Хёнеса щеки алели, словно у красных девушек на хоро, а Нягол почувствовал, как тяжелеет тело и обостряется мысль. На отдаленной площадке под децибелы оркестра танцевали пары преимущественно молодые, изящные, гибкие, вызывающе сексуальные, среди них, словно тяжко груженные парусники, покачивались старые сладострастники — мужчины с холеными усами и большегрудые женщины с мучнистыми от пудры лицами. Заведение шумело по-южному, общий гомон перекрывали отдельные реплики и слова, но атмосфера была приятной, она передавалась и им троим.
До сих пор молчавший и порядком подвыпивший Теодор вдруг разошелся, рассказал несколько путано о своих опытах, а потом выдал анекдот, который долго пришлось растолковывать Хёнесу. Нягол слушал и помирал со смеху: поскольку анекдот был плоский, а Теодор и совсем его доконал, Хёнес так и не сумел его постичь. Они даже перешли на немецкий, но так углубились во вспомогательные объяснения, что позабыли, для чего они им нужны, и совсем запутались. В конце концов анекдот куда-то испарился: Теодор описывал некие сапоги, а Хёнес добросовестнейше дополнял описание...
Поздно вечером братья проводили в гостиницу клюющего носом Хёнеса, долго прощались, выслушивая приглашение погостить в Дармштадте — общаться так общаться...
Пока все было хорошо. Однако на выходе, когда проходили мимо наблюдающей за ними дежурной из администрации — с узким, как у ласточки, воротничком,— Теодор вдруг зашатался и чуть не упал. В последний момент Нягол подхватил его и вывел на улицу.
Нягол и не подозревал, что творится в душе брата. Весь этот вечер Теодор чувствовал к нему благодарность, что вот пришел и принял на себя часть беседы. Само его присутствие, его басок и спокойный взгляд внушали чувство уверенности и защищенности, и страхи Теодора быстро рассеялись. Потому он и не заметил, как напился. Хмель стал его забирать где-то к середине ужина, слова распадались в его сознании, и к концу он почти не соображал, о чем речь, впав в блаженную незаинтересованность. Мир начинал казаться пестреньким и добрым, а Хёнес — незнакомым иностранцем, смешно, без всякой причины, перескакивающим с болгарского на русский. Может, таким бы он и вернулся домой, если бы его не кольнуло что-то скрытое, глубоко в душе схороненное, когда на выходе он вновь обратил внимание на зоркую дежурную в белом воротничке. Да, он забыл самое главное: ведь за ним следят, очень зорко следят, с самого детства...
Они шли с Няголом под руку, покачивались и молчали. Нажрался, осел, и сердился, и дивился Нягол — он никогда не видел брата в подобном состоянии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108