— Я думала, никого нет,— по привычке тихо проговорила она, остановившись в рамке дверей.— Слушал музыку?
— Для передышки.— Он словно оправдывался.— Ты с лекций?
— Я в библиотеке была.
— А ты не находишь, что злоупотребляешь?
— Чем это? — все так же тихо, но с внутренней властностью спросила она.
— Лекции читают, чтобы их слушали. Или не так?
— Если они заслуживают.
— Кто это определяет — слушатели или лектор?
— Слушатели, конечно.
— Элица, ты и вправду перебарщиваешь! — с прорвавшимся гневом произнес он, вставая.— У тебя нет сознания человека, который учится, которого учит государство.
— Человек учится сам, папа. Сам и всю свою жизнь.
— Это совсем другое.
— То же самое.
Теодор взглянул на нее тревожно.
— Как человек взрослый, хочу тебе сказать, что и одиночку человек беспомощен даже в учебе. Когда-нибудь ты это поймешь.
— Человек всякий, папа,— в одиночку или среди толпы — зависит от человека.
— Какая еще толпа?
— Множество.
— А себя ты считаешь исключенной из этого множества?
— И да, и нет.
— Что это значит?
— Значит, что иногда я его покидаю — как только почувствую, что торчу над ним. Или когда оно начинает меня топтать.
— Откуда у тебя такое высокомерие? — не на шутку встревожился Теодор.— Кто и за что тебя топтал?
— Как буквально ты все понимаешь! — воскликнула она.— Если за кафедру встает человек, ничего не имеющий, кроме заученных фраз, которыми он орудует, точно продавец за лотком, взявшись при этом объяснять смысл бытия... И если в зале из сотни несчастных его слушают двадцать, а из них только пять чувствуют себя обманутыми — как все это назвать?
Теодор безмолвно глядел на дочь.
— Не может разглагольствовать о философии человек, который говорит на диалекте своего детства и то и дело облизывается от самодовольства,— вот что я хотела тебе сказать.
Теодор не нашелся что ответить — вероятно, она была права. Но тон, тон...
— Даже если так,— сказал он,— можно ли единичный случай обобщать столь поспешно?
— Ты путаешь наблюдения с обобщениями. И вообще... мы такие разные.
— Это я уже слышал,— обиделся он.— И войди наконец, прошу тебя, не торчи перед дверью!
Элица усмехнулась, оставив за собой открытую дверь. Отец не стерпел и, пробормотав «ребячьи штучки», пошел закрывать. Если бы ему довелось узнать, что всего месяц назад этот «ребенок» пережил аборт, он бы ни за что не поверил. Но это была правда. Закусив губы, Элица корчилась в ближайшей поликлинике, защемленная тисками боли, казалось, что от каждого органа, от каждой клетки волнами отлипает, сползая вниз, ее двойница, неизвестно когда и как устроившаяся в ее теле. Чувствовала, как стекает кровь, прощально теплая, липкая, боялась и не смела кричать, примирившись со своей женской участью, расслабившись в руках врача и нахмуренной сестры.
Человек, с таким трудом добившийся ее ответного чувства, узнав про беременность, отправился в длительную командировку, она не знала точно куда, на прощание же изрек слова, которые разум отказывался принять. Весьма, дескать, сожалеет, но не готов к отцовству, тем более случайному, было б возможно — принял бы на себя боль операции, которая положит конец всему — чувствам, иллюзиям и ответственности. Элица слушала оцепенев. Я врать не люблю, добавил он, тем более тебе, ты мне отдала себя, не забывай, однако, что я сделал то же самое, я был искренним, как и сейчас. Зачатие — естественный акт, и мы только исполнители воли природы, ее подопытные мышки. Знаю, что болит и долго будет болеть, но такой уж ваш женский жребий... Ну, что еще. Мы с тобой еще слишком молоды, перед нами профессия, радости жизни, рано нам взваливать на себя ее главное бремя. Сейчас ты меня, может быть, ненавидишь, но лучше уж эта злоба, чем ужас последствий. Придет время, ты сама вздохнешь с облегчением и скажешь: он был прав, так умнее... Будь же разумна, вот тебе адрес человека, который все сделает как надо, вот и конверт с самым необходимым, на большее меня не хватит. Прощай, Эли. Я первым узнаю про успешную операцию и долго, может быть, дольше, чем ты меня, буду тебя вспоминать.
Элица не поняла, когда он ушел, не почувствовала поцелуя в окаменелую щеку. И с таким человеком были пережиты мгновения счастья...
— Мы разные, папа,— повторила Элица, заглядевшись в щелку между занавесками.— Мы с тобой, ты с мамой, с дядей Няголом, со всеми — и может, так лучше... Поставь что-нибудь, пожалуйста, на твой выбор. Послушаем и помолчим.
За калиткой, навешенной на новые петли, Нягол был встречен ободранной курицей с прозрачно-желтыми лапками. Бывшая птица, глуповато подергивая головой, попыталась раскинуть крылья, но передумала и пугливо побежала по садику. Через мгновенье она уже деловито рылась в прошлогодней листве, пробивающейся грязными пятнами сквозь поздний весенний снег. Нягол притворил калитку и посмотрел на голые фруктовые деревья, из которых стыдливо выглядывал кирпичный домик брата. Постаревший еще во время постройки, неказистый на вид, он был из тех не то сельских, не то городских строений, что появлялись по окраинам города. Единственное, что его оживляло, были гирлянды развешенного детского белья да беззаботный дым из трубы, проеденной с севера. Калитка скрипнула. Нягол вернулся, чтобы ее прикрыть, и заметил несколько крокусов, устроившихся, словно утята, на припеке возле стены. Ранние цветы развеселили взгляд, и он потащил багаж по застланной плитами дорожке.
Встретила его Стоянка, Иванова жена, поношенная одежда подходила к рано состарившемуся лицу.
— А-а-а, братец, как же ты так...— заговорила она, спуская закатанные рукава и поглядывая на Няголов багаж.— Добро пожаловать!
Она отняла у Нягола большую оплетенную бутыль и вздутую сумку, привычно вскинув их на свою худую, но жилистую руку, и с чувством поздоровалась:
— Вот и дожили мы, чтоб повидаться снова, чего только ты так нагрузился-то! Входи, входи, детей нет, только снохи и внуки. Иван скоро придет со смены... Ну и тяжеленная же бутыль, небось винище...
Из боковой двери показалась молодая женщина с маленьким ребенком на руках, оглядела гостя и любезно, но отчужденно кивнула. Вошли в нетопленую комнату, не то гостиную, не то спальню, холодок тонко переливался в густом айвовом духе. Обстановку Нягол знал, она не изменилась: домотканые половики, две расписные кровати с деревянными спинками, буфет под орех, большой квадратный стол в середине, а по стенам — полинявшие коврики и семейные фотографии. Айвы не было видно.
Стоянка засуетилась, прибрала вязанье и старенькое платье, включила электропечку.
— Небось голодный,— не переставая суетиться, забеспокоилась она,— с вокзала прямо. Сейчас я тебе соберу чего бог послал при нашей-то скромности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108