И бог весть почему такое случается именно с большим чувством. Точно так и сказал: большое чувство, Эли, редкий гость — то ли посетит оно тебя раз м жизни, то ли обойдет стороной. Эти слова Нягол промолвил горестно, как вконец исстрадавшийся человек, и Элица вздрогнула от их скрытой силы. Неужели, думала она лихорадочно, и со мной произойдет то же самое — и меня стороной обойдет это чувство, и я разминусь с тем единственным, с кем назначено жить по законам сердца? И уж не предупреждает ли меня судьба, поначалу испытав мое легковерие, окончившееся абортом, а теперь с новым каким-то умыслом подталкивая к дяде? Волнение ее подхватило, и она сама не заметила, как отдалась стихии исповеди — первой с тех пор, как она себя помнила...
Теперь Нягол в свою очередь слушал историю ее сердечного увлечения: мгновенья забытья и месяцы обожания человека, который вовсе не обладал воображаемыми достоинствами, беременность и поспешное избавление от плода скороспелых чувств. Элица рассказывала с холодком в голосе, свойственным перестрадавшим женщинам, без жалоб и обвинений, и Нягол дивился скрытности человека, живущего рядом: до сего времени он считал Элицу хрупкой, нетронутой девчушкой, занятой детскими несогласиями с педантичными преподавателями да постоянными ссорами с трусоватым отцом и тщеславной матерью.
Когда Элица замолкла, он постоял склонив голову, посопел и положил ладонь на ее слабенькое плечо, уже взвалившее на себя крест женской доли. Без слов обменялись они долгим взглядом.
Под вечер тронулись по городу наискосок — к Иванову дому, приютившемуся неподалеку от погоста с общинными вишнями. С собой они несли корзину с крышкой, куда уложили бутылки вина, брынзу, круги колбасы. Иван и Стоянка, его жена, гостей не ждали и засуетились — смутила Элица, которая тут редко бывала.
— Вы бы хоть весточку какую послали,— корила их, стараясь выиграть время, Стоянка,— а то мы как есть этот вечер... Ваня, подь на минутку...
С трудом уговорил их Нягол не ходить в магазин — люди свои, ничего не нужно, кроме доброго слова. И сам принялся нарезать брынзу и колбасу.
Уселись в гостиной, убранство которой заинтересовало Элицу.
— У вас-то я не была,— извинялась Стоянка,— небось красиво. А мы люди простые, не для показа у нас тут.
Принялись жевать окоченелый суджук, отведали вина — сладковатое на вкус, мягкое. Иван оправился от смущения. Под глазами у него темнели круги, тайное уныние разлилось и по Стоянкиному лицу, обычно оно было прозрачно-бледным, но живым. Убиваются по старику, подумал Нягол, и ему стало неловко: сам он еще не испытал настоящей тоски по отцу, если не считать нескольких первых ночей, когда то и дело просыпался от наплывающих снов-воспоминаний. А может, я уже стар для таких волнений, подумал он, пожилые легче переносят потери, они уже сами чувствуют возле себя дуновение смерти, туманящее взор, нашептывающее: вот и тебе пришло время на покой собираться, на вечный...
Наблюдая за Стоянкой и братом, укорененными в этом городке, он испытывал смутное чувство потери — будто растратил себя по чужим городам и углам, откуда возвращался ни богатым, ни бедным, ни раскаянным, ни довольным. Богатство его не привлекало, довольство ему было чуждо, для раскаяния же полагался бог, которого он сызмала не имел. Был у него и еще один повод для спокойствия. Он осознал его в фантастически далеком теперь Зальцбурге, где он торчал ради Маргариты, наблюдая бутафорски-праздничную суету музыкальных торжеств, пеструю толпу, отдельных людей, среди которых выделялась суховатая фигура знаменитого дирижера. Странной птицей выглядел этот человек — осанка протестантского пастора и профиль Линкольна, узкое аскетическое лицо с мешочками под глазами и двумя впадинками, очерчивающими острые скулы. Вместо фрака он носил пасторскую куртку и белое поло, похожее на горлышко хищной птицы, его внезапный ястребиный взор сочетался со столь же внезапной усмешкой-гримасой, грозящей превратиться в стон. Но он не стонал: склонившись над пультом, он заглатывал воздух, точно рыба, выброшенная на сухое, и работал, работал: копал, загребал, разбрасывал воздушную руду — и наконец извлекал из источника живую воду — он напоминал старого илота, знающего, что ему делать в рудниках духа. И оркестр, хор и солисты подчинялись ему до легчайшего вздоха: неистовая старческая воля исторгала из них то трагический вопль, то романтическое буйство. Вот она, осмысленная жизнь, думал тогда Нягол, не подозревая, что именно в эти беззаботные ночи отец отдает душу тут, под родной кровлей. Он был лишен навсегда воспоминания о них и знал, что вместо тоски эта лишенность обратится для него в призрачный укор, станет его угнетать смутной виной. В жизни нередко бывает — так случилось и с ними, тремя братьями,— что именно блудные сыновья, пребывавшие в долгой отлучке и по закону божьему раньше всех обязанные прибыть к умирающему отцу, и на сей раз очутились за тридевять земель, а тот, что всегда был тут, как на привязи, обвешанный всяческими обязанностями и заботами, недоучившийся, смирившийся с жизнью Иван — он как раз и закрыл отцовские глаза перед тем, как поспешить на почту...
— Ты, кажись, поостанешься тут? — прервал его размышления Иван.
— Даст бог здоровья, до осени,— ответил Нягол, благодарный за избавление от невеселых мыслей.— Хочу тут в тишине поработать, а Элица будет за мной смотреть... А, Элица?
Элица застенчиво кивнула.
— Вот и будете к нам наведываться,— вмешалась Стоянка,— у нас тут летом прохладно, сготовлю вам, постираю.
Добрая душа, умилился Нягол, не хватает ей своих забот, подавай и наши.
— Стоянка,— ответил он,— насчет стирки да готовки речи не может быть, у меня у самого вон какая хозяйка. А вот насчет гостьбы, будем наведываться, и вы к нам приходите, чтобы равенство было.
— Куда нам с вами равняться, пусть уж каждый делает то, к чему назначен.
— Оно так,— придакнул Иван.
— А ваши-то как тебя отпустили? — обратилась Стоянка к Элице.— Небось заскучают по тебе?
Точное попадание, оценил Нягол и, чтобы рассеять надвигающуюся неловкость, о которой брат и сноха понятия не имели, сказал:
— Она у нас, Стоянка, давно уж не маленькая, погляди, какая фигуристая.— Элица зарумянилась, а Нягол продолжал: — С Теодором и Милкой мы так договорились, что они мне ее на лето оставят, будет мне компания. Похозяйничает да и на солнышке тут, в провинции, пообгорит, землю понюхает. Так ведь, Элица?
— Постараюсь, дядя,— ответила она.
— Да вы уж не в деревню ли собрались?
— Точно так, Стоянка, Малевы мотыги нас ждут не дождутся.
— Неужто ты их не позабыл? — простодушно подивилась Стоянка.
— Придется вспомнить, никуда не денешься.
— Насчет тебя чего беспокоиться, ты старый вол,— вмешался Иван,— а вот ей трудненько придется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Теперь Нягол в свою очередь слушал историю ее сердечного увлечения: мгновенья забытья и месяцы обожания человека, который вовсе не обладал воображаемыми достоинствами, беременность и поспешное избавление от плода скороспелых чувств. Элица рассказывала с холодком в голосе, свойственным перестрадавшим женщинам, без жалоб и обвинений, и Нягол дивился скрытности человека, живущего рядом: до сего времени он считал Элицу хрупкой, нетронутой девчушкой, занятой детскими несогласиями с педантичными преподавателями да постоянными ссорами с трусоватым отцом и тщеславной матерью.
Когда Элица замолкла, он постоял склонив голову, посопел и положил ладонь на ее слабенькое плечо, уже взвалившее на себя крест женской доли. Без слов обменялись они долгим взглядом.
Под вечер тронулись по городу наискосок — к Иванову дому, приютившемуся неподалеку от погоста с общинными вишнями. С собой они несли корзину с крышкой, куда уложили бутылки вина, брынзу, круги колбасы. Иван и Стоянка, его жена, гостей не ждали и засуетились — смутила Элица, которая тут редко бывала.
— Вы бы хоть весточку какую послали,— корила их, стараясь выиграть время, Стоянка,— а то мы как есть этот вечер... Ваня, подь на минутку...
С трудом уговорил их Нягол не ходить в магазин — люди свои, ничего не нужно, кроме доброго слова. И сам принялся нарезать брынзу и колбасу.
Уселись в гостиной, убранство которой заинтересовало Элицу.
— У вас-то я не была,— извинялась Стоянка,— небось красиво. А мы люди простые, не для показа у нас тут.
Принялись жевать окоченелый суджук, отведали вина — сладковатое на вкус, мягкое. Иван оправился от смущения. Под глазами у него темнели круги, тайное уныние разлилось и по Стоянкиному лицу, обычно оно было прозрачно-бледным, но живым. Убиваются по старику, подумал Нягол, и ему стало неловко: сам он еще не испытал настоящей тоски по отцу, если не считать нескольких первых ночей, когда то и дело просыпался от наплывающих снов-воспоминаний. А может, я уже стар для таких волнений, подумал он, пожилые легче переносят потери, они уже сами чувствуют возле себя дуновение смерти, туманящее взор, нашептывающее: вот и тебе пришло время на покой собираться, на вечный...
Наблюдая за Стоянкой и братом, укорененными в этом городке, он испытывал смутное чувство потери — будто растратил себя по чужим городам и углам, откуда возвращался ни богатым, ни бедным, ни раскаянным, ни довольным. Богатство его не привлекало, довольство ему было чуждо, для раскаяния же полагался бог, которого он сызмала не имел. Был у него и еще один повод для спокойствия. Он осознал его в фантастически далеком теперь Зальцбурге, где он торчал ради Маргариты, наблюдая бутафорски-праздничную суету музыкальных торжеств, пеструю толпу, отдельных людей, среди которых выделялась суховатая фигура знаменитого дирижера. Странной птицей выглядел этот человек — осанка протестантского пастора и профиль Линкольна, узкое аскетическое лицо с мешочками под глазами и двумя впадинками, очерчивающими острые скулы. Вместо фрака он носил пасторскую куртку и белое поло, похожее на горлышко хищной птицы, его внезапный ястребиный взор сочетался со столь же внезапной усмешкой-гримасой, грозящей превратиться в стон. Но он не стонал: склонившись над пультом, он заглатывал воздух, точно рыба, выброшенная на сухое, и работал, работал: копал, загребал, разбрасывал воздушную руду — и наконец извлекал из источника живую воду — он напоминал старого илота, знающего, что ему делать в рудниках духа. И оркестр, хор и солисты подчинялись ему до легчайшего вздоха: неистовая старческая воля исторгала из них то трагический вопль, то романтическое буйство. Вот она, осмысленная жизнь, думал тогда Нягол, не подозревая, что именно в эти беззаботные ночи отец отдает душу тут, под родной кровлей. Он был лишен навсегда воспоминания о них и знал, что вместо тоски эта лишенность обратится для него в призрачный укор, станет его угнетать смутной виной. В жизни нередко бывает — так случилось и с ними, тремя братьями,— что именно блудные сыновья, пребывавшие в долгой отлучке и по закону божьему раньше всех обязанные прибыть к умирающему отцу, и на сей раз очутились за тридевять земель, а тот, что всегда был тут, как на привязи, обвешанный всяческими обязанностями и заботами, недоучившийся, смирившийся с жизнью Иван — он как раз и закрыл отцовские глаза перед тем, как поспешить на почту...
— Ты, кажись, поостанешься тут? — прервал его размышления Иван.
— Даст бог здоровья, до осени,— ответил Нягол, благодарный за избавление от невеселых мыслей.— Хочу тут в тишине поработать, а Элица будет за мной смотреть... А, Элица?
Элица застенчиво кивнула.
— Вот и будете к нам наведываться,— вмешалась Стоянка,— у нас тут летом прохладно, сготовлю вам, постираю.
Добрая душа, умилился Нягол, не хватает ей своих забот, подавай и наши.
— Стоянка,— ответил он,— насчет стирки да готовки речи не может быть, у меня у самого вон какая хозяйка. А вот насчет гостьбы, будем наведываться, и вы к нам приходите, чтобы равенство было.
— Куда нам с вами равняться, пусть уж каждый делает то, к чему назначен.
— Оно так,— придакнул Иван.
— А ваши-то как тебя отпустили? — обратилась Стоянка к Элице.— Небось заскучают по тебе?
Точное попадание, оценил Нягол и, чтобы рассеять надвигающуюся неловкость, о которой брат и сноха понятия не имели, сказал:
— Она у нас, Стоянка, давно уж не маленькая, погляди, какая фигуристая.— Элица зарумянилась, а Нягол продолжал: — С Теодором и Милкой мы так договорились, что они мне ее на лето оставят, будет мне компания. Похозяйничает да и на солнышке тут, в провинции, пообгорит, землю понюхает. Так ведь, Элица?
— Постараюсь, дядя,— ответила она.
— Да вы уж не в деревню ли собрались?
— Точно так, Стоянка, Малевы мотыги нас ждут не дождутся.
— Неужто ты их не позабыл? — простодушно подивилась Стоянка.
— Придется вспомнить, никуда не денешься.
— Насчет тебя чего беспокоиться, ты старый вол,— вмешался Иван,— а вот ей трудненько придется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108