некоторые из них отличались чувствительностью и даже способны были отдаться бескорыстно, но, как правило, все эти дамы держались гордо, величественно и умело поддевали мужчину на крючок; благодаря им у нас в тропиках все еще жили давно ушедшие в прошлое классические традиции ТогрШе Бальзака, Нана времен Второй Империи и гетер
высшего полета, вписавших свои имена в историю быта прошлого века, милого «belle epoque» разноцветных зонтиков и колясок, запряженных парой лошадей с бубенчиками... Я двинулся дальше, и эти воспоминания остались позади, я подошел к французской книжной лавке Морлона; здесь много лет тому назад познакомился я со Сваном, Сан-Лу, Альбертиной и Шарлем, ибо встречи с Жеромом Куаньяром, доньей Перфектой и Маркизом де Брадомином уже прискучили мне... И как прежде высится на Пасео-дель-Прадо старинный портал и колонны особняка графа де Ромеро-—здесь (если только они остались на старом месте) висят «Аскет» Сурбарана, «Убиение невинных» Монсу Десидерио, а главное — замечательная картина ученика Гойи, изображающая открытие королевского театра в Мадриде: на сцене идет спектакль «Фаворитка», в красно-золотой ложе сидит Истинная королева; вывески все остались на старых местах: вот «Дары волхвов», вот «Андалузский жеребец», а вот летящий ангел на магазине погребальных принадлежностей под названием «Симпатия»; вот обезьяна в шароварах с подзорной трубой, похожая на знаменитого пирата Дрейка, на дверях магазина оптических принадлежностей, а вот и суровая величественная надпись «Философия» — это магазин женского белья; в витрине —прозрачные комбинации, розовые пояса, панталоны и лифчики, вещи эти, помещенные под вывеской «Философия», призваны, по всей вероятности, доказать справедливость положения Баруха Спинозы, утверждавшего, что «мы можем представлять себе некоторые вещи при отсутствии их истинного существования», и, кроме того, свидетельствовать, что (новейшее толкование его же «Этики») «все прекрасное трудно», то есть судно достижимо... А я все шагаю да шагаю: скромные, немного таинственные кинотеатры напротив Капитолия вовсе не изменились; не за качество демонстрируемых картин ценят их, а больше за то, что в залах темно; там показывают леденящие кровь истории с Дракулой, Франкенштейном, Доктором Мабузе, старые изодранные, кое-как подклеенные вестерны, а то и американские картины, дублированные в Мадриде еще до войны; в этих фильмах бенгальские копьеносцы говорят как Саламейский алькальд, а Ричард Бартелмес и Мирна Лой, встречаясь на углу. Тайме Сквер, бодро приветствуют друг друга на чисто мадриском жаргоне. Останавливаюсь возле монастыря урсулино перед немыслимым мавританским фасадом, напоминающим синагогу, гляжу на угловую часовенку — когда-то здесь очищали души, теперь же, в силу общего падения нравов, чистят одежду («Через час ваш костюм будет выглядеть как новый...»), и снова я шагаю, шагаю, шагаю (я не устаю ходить по городу, ведь все, что я вижу, мое), а вот и «Винный погребок», здесь можно попробовать алелью из только что открытой бочки, а вот дом грешницы Хуаны Ненастной, ее вечера для избранных славились на весь город; гляжу на угрюмые зубчатые стены замка Атарес, иду по кварталу Кристины — ржавое старое изуродованное железо со всех сторон, валяются обломки решеток, калиток, фонарных столбов, тумб, перевернутые автомобили без колес, сломанные мотоциклы, хромые велосипеды, старые кровати, какие-то заржавленные брусья, искореженные котлы, спутанная проволока, дырявые кастрюли... После бесконечных блужданий назад, в центр города, спускаюсь через Кальсада-де-ла-Рейна — здесь в аркадах продают святые тексты и в коробочках, выстланных зеленым бархатом, подношения, что полагается вешать на стену храма в благодарность за исполнение моления — обязательно подхожу (это снова становится привычкой) к Национальному театру, вот он, вечно живой, стоит прочно, и все те же совершенно ненужные чудовища украшают его фасад... «Это здесь ты видел Павлову?» — всякий раз спрашивает меня Вера; она помнит, как я в Беникасиме рассказывал о своем детстве... Но вот мы спускаемся по Прадо мимо великолепных бронзовых сторожевых львов, похожих на пресс-папье, и забываем о театре, построенном из камня людьми. Перед нашими глазами другой театр, прекрасный, истинный, созданный самой природой: море, бескрайнее, бурное, сумеречное, постоянно меняющееся; любоваться этим вечным зрелищем может каждый — стоит только сесть в ложу, за барьер из камней и острых рифов. Здесь, только здесь можно в любую минуту видеть всякий раз новый спектакль: ярость океана, игру волн, их бешеные атаки, пенные воронки, а иногда — если наступят погожие дни или переменится ветер — тихую зеленую воду, легкая зыбь почти не нарушает безмятежного спокойствия, гак и тянет прокатиться по кроткой глади под парусом или на веслах в ярком цветении рассвета, ясным утром, ласковым, лучистым днем или на закате, когда мерцают вдали желтые огоньки, бродят по темной глубокой воде красные и (фиолетовые отсветы, и ночь медленно опускает свой плотный черный занавес, усеянный звездами... Иногда я садился на парапет и вдыхал запах моря, наполнявший душу мою беспричинной радостью; потом, забыв о море, глядел на небо и думал, думал. Облака казались родными, я словно шел знакомыми улицами, дышал их влагой, совсем другие у нас облака, там, на чужбине они какие-то правильные, словно бы созданные по законам геометрии Декарта, розоватые, как на плафонах Тепло, чуть сероватые, как на пейзажах фламандских мастеров, пронизанные светом, как на картинах импрессионистов, или идущие от мира, как у Рембрандта. Здесь я забыл все картины, которые видел когда-либо; и не к чему было вспоминать названия — перистые, кучевые, дождевые, еще какие-то. Наши облака — они совсем особенные. Своенравные, изменчивые, и названия-то для них не подберешь, трудно. Может быть, они и перистые, а может, кучевые или дождевые, только сами они ничего об этом не знают, не хотят знать. Им все равно. Они бродя i по небу, полные жизни, по воле жизни, жаркой жизни родных тропиков; сливаются, сталкиваются, сказочные, ускользающие, нежные, то растут, ширятся, громоздятся друг на друга, то исчезают, поглощенные сердитой Сеньорой Черной Тучей, что предвещает Великий Ливень и вдруг скрывается, не подарив ни единой капли жаждущей земле; а иногда, когда меньше всего ожидаешь, облака низко нависают над полями, свинцовые, тяжелые, рваные, волокнистые, закрывают со всех сторон горизонт, как бы грозя, как бы предупреждая об опасности, и, наконец, низвергаются всеразрушающим яростным опустошильным циклоном. Гремит великая трагическая симфония, пляшет смерч — закружу, заверчу, разнесу по свету», и вдруг в одно прекрасное утро все кончается;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
высшего полета, вписавших свои имена в историю быта прошлого века, милого «belle epoque» разноцветных зонтиков и колясок, запряженных парой лошадей с бубенчиками... Я двинулся дальше, и эти воспоминания остались позади, я подошел к французской книжной лавке Морлона; здесь много лет тому назад познакомился я со Сваном, Сан-Лу, Альбертиной и Шарлем, ибо встречи с Жеромом Куаньяром, доньей Перфектой и Маркизом де Брадомином уже прискучили мне... И как прежде высится на Пасео-дель-Прадо старинный портал и колонны особняка графа де Ромеро-—здесь (если только они остались на старом месте) висят «Аскет» Сурбарана, «Убиение невинных» Монсу Десидерио, а главное — замечательная картина ученика Гойи, изображающая открытие королевского театра в Мадриде: на сцене идет спектакль «Фаворитка», в красно-золотой ложе сидит Истинная королева; вывески все остались на старых местах: вот «Дары волхвов», вот «Андалузский жеребец», а вот летящий ангел на магазине погребальных принадлежностей под названием «Симпатия»; вот обезьяна в шароварах с подзорной трубой, похожая на знаменитого пирата Дрейка, на дверях магазина оптических принадлежностей, а вот и суровая величественная надпись «Философия» — это магазин женского белья; в витрине —прозрачные комбинации, розовые пояса, панталоны и лифчики, вещи эти, помещенные под вывеской «Философия», призваны, по всей вероятности, доказать справедливость положения Баруха Спинозы, утверждавшего, что «мы можем представлять себе некоторые вещи при отсутствии их истинного существования», и, кроме того, свидетельствовать, что (новейшее толкование его же «Этики») «все прекрасное трудно», то есть судно достижимо... А я все шагаю да шагаю: скромные, немного таинственные кинотеатры напротив Капитолия вовсе не изменились; не за качество демонстрируемых картин ценят их, а больше за то, что в залах темно; там показывают леденящие кровь истории с Дракулой, Франкенштейном, Доктором Мабузе, старые изодранные, кое-как подклеенные вестерны, а то и американские картины, дублированные в Мадриде еще до войны; в этих фильмах бенгальские копьеносцы говорят как Саламейский алькальд, а Ричард Бартелмес и Мирна Лой, встречаясь на углу. Тайме Сквер, бодро приветствуют друг друга на чисто мадриском жаргоне. Останавливаюсь возле монастыря урсулино перед немыслимым мавританским фасадом, напоминающим синагогу, гляжу на угловую часовенку — когда-то здесь очищали души, теперь же, в силу общего падения нравов, чистят одежду («Через час ваш костюм будет выглядеть как новый...»), и снова я шагаю, шагаю, шагаю (я не устаю ходить по городу, ведь все, что я вижу, мое), а вот и «Винный погребок», здесь можно попробовать алелью из только что открытой бочки, а вот дом грешницы Хуаны Ненастной, ее вечера для избранных славились на весь город; гляжу на угрюмые зубчатые стены замка Атарес, иду по кварталу Кристины — ржавое старое изуродованное железо со всех сторон, валяются обломки решеток, калиток, фонарных столбов, тумб, перевернутые автомобили без колес, сломанные мотоциклы, хромые велосипеды, старые кровати, какие-то заржавленные брусья, искореженные котлы, спутанная проволока, дырявые кастрюли... После бесконечных блужданий назад, в центр города, спускаюсь через Кальсада-де-ла-Рейна — здесь в аркадах продают святые тексты и в коробочках, выстланных зеленым бархатом, подношения, что полагается вешать на стену храма в благодарность за исполнение моления — обязательно подхожу (это снова становится привычкой) к Национальному театру, вот он, вечно живой, стоит прочно, и все те же совершенно ненужные чудовища украшают его фасад... «Это здесь ты видел Павлову?» — всякий раз спрашивает меня Вера; она помнит, как я в Беникасиме рассказывал о своем детстве... Но вот мы спускаемся по Прадо мимо великолепных бронзовых сторожевых львов, похожих на пресс-папье, и забываем о театре, построенном из камня людьми. Перед нашими глазами другой театр, прекрасный, истинный, созданный самой природой: море, бескрайнее, бурное, сумеречное, постоянно меняющееся; любоваться этим вечным зрелищем может каждый — стоит только сесть в ложу, за барьер из камней и острых рифов. Здесь, только здесь можно в любую минуту видеть всякий раз новый спектакль: ярость океана, игру волн, их бешеные атаки, пенные воронки, а иногда — если наступят погожие дни или переменится ветер — тихую зеленую воду, легкая зыбь почти не нарушает безмятежного спокойствия, гак и тянет прокатиться по кроткой глади под парусом или на веслах в ярком цветении рассвета, ясным утром, ласковым, лучистым днем или на закате, когда мерцают вдали желтые огоньки, бродят по темной глубокой воде красные и (фиолетовые отсветы, и ночь медленно опускает свой плотный черный занавес, усеянный звездами... Иногда я садился на парапет и вдыхал запах моря, наполнявший душу мою беспричинной радостью; потом, забыв о море, глядел на небо и думал, думал. Облака казались родными, я словно шел знакомыми улицами, дышал их влагой, совсем другие у нас облака, там, на чужбине они какие-то правильные, словно бы созданные по законам геометрии Декарта, розоватые, как на плафонах Тепло, чуть сероватые, как на пейзажах фламандских мастеров, пронизанные светом, как на картинах импрессионистов, или идущие от мира, как у Рембрандта. Здесь я забыл все картины, которые видел когда-либо; и не к чему было вспоминать названия — перистые, кучевые, дождевые, еще какие-то. Наши облака — они совсем особенные. Своенравные, изменчивые, и названия-то для них не подберешь, трудно. Может быть, они и перистые, а может, кучевые или дождевые, только сами они ничего об этом не знают, не хотят знать. Им все равно. Они бродя i по небу, полные жизни, по воле жизни, жаркой жизни родных тропиков; сливаются, сталкиваются, сказочные, ускользающие, нежные, то растут, ширятся, громоздятся друг на друга, то исчезают, поглощенные сердитой Сеньорой Черной Тучей, что предвещает Великий Ливень и вдруг скрывается, не подарив ни единой капли жаждущей земле; а иногда, когда меньше всего ожидаешь, облака низко нависают над полями, свинцовые, тяжелые, рваные, волокнистые, закрывают со всех сторон горизонт, как бы грозя, как бы предупреждая об опасности, и, наконец, низвергаются всеразрушающим яростным опустошильным циклоном. Гремит великая трагическая симфония, пляшет смерч — закружу, заверчу, разнесу по свету», и вдруг в одно прекрасное утро все кончается;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141