.. Едем. Едем в Испанию.
Александр Герцен «Былое и думы».
Теперь я знаю, как это бывает — первая ночь в городе, который то и дело бомбят; спишь, дремлешь или пытаешься, но сознание все время настороже, будто часовой, прислушивается к каждому звуку, не дает отдохнуть, не дает поверить недолгой обманчивой тишине. Но часовой только еще начинает свою службу, плохо еще разбирается в наполняющих комнату звуках — пронзительный вой, свист, рев, треск, стук, глухой грохот, неясный гул, едва слышные голоса, и ты лежишь, напряженно вслушиваясь, глаза твои широко раскрыты, ты злишься разглядеть что-то, а непонятные звуки обманывают, сбивают с толку неопытного часового. А потом ты вдруг догадываешься, что у часового богатая фантазия: зловещие пулеметные очереди — всего лишь мотоцикл, промчавшийся мимо с открытым глушителем, взрыва тоже никакого не было, просто с силой захлопнул дверь; и стекла дрожат не от гудения самолетов, нет, это едут тяжелые грузовики, что тянутся каждый день на рассвете длинной-предлинной колонной, везут громадные тюки, накрытые старым брезентом либо выцветшей парусиной, выкрашенной когда-то под леопардовую шкуру или клетчатой, как костюм арлекина... Всю ночь я то вскакивала в тревоге, ю снова задремывала и теперь, утром, чувствовала себя еще более измученной, чем накануне, совершенно разбитой, даже немного, как во время гриппа. В тусклом маленьком и*)жале — единственный предмет роскоши в комнате — я увидела лицо, некрасивое, вытянутое, усталое. Снизу послышались нетерпеливые гудки, у отеля стояла маленькая голубая машина, и, что обслуживают аэродромы.
И повернувшись ко мне: «Товарищ... Слушай... а... как тебя звать-то?» — «Вера».— «Товарищ Вера».— «У меня фамилия тоже есть. Меня зовут Вера Кал...» Но вторую половину фамилии—«шесская» — он недослушал, сказал: «Не надо, просто «товарищ Вера», и все. Ты наверняка носишь старинную славянскую фамилию, которую только архимандрит какой-нибудь и выговорить может». Я села в машину вне себя от гнева—«товарищ!», меня называют «товарищ»! «Товарищ Вера». Только этого мне не хватало!.. Когда-то, в давние времена, артисты труппы Дягилева, узнав об Октябрьской революции, стали называть друг друга «товарищами», украсили сцену красными флажками, Стравинский и Рамус собирались даже поехать в Россию... (Однако недолго, очень недолго жило слово «товарищ» среди балетных туфель, трико и пачек, между людьми, что существовали благодаря щедрости богатых буржуа, зависели от высокопоставленных дам из Сен-Жерменского предместья или таких, что приняты при Сан-Джеймском дворе, а то и от банкиров, содержавших балерин,— дабы не отступать от доброй традиции прославленного прекрасного Санкт-Петербургского Императорского театра...) «Ты что надулась? Отчего физиономия кислая?» — «Ни от чего, товарищ... Уж какая есть».— «Ну, жаловаться не приходится, личико у тебя очень даже ничего».— «Вы чрезвычайно любезны, как говорят испанцы».— «А главное — все краски естественные! Губы не красишь, брови не подводишь».— «Я никогда не крашусь. Не хочу ходить как клоун».— «А на сцене?» — «Ну, тут уж приходится. Мы же и есть клоуны». Кубинец рассмеялся: «Каким тоном ты это сказала! Вот так-то вы всегда. Артистка-интеллигентка (он почти вызывающе подчеркнул последнее слово), считаешь для себя обязательным отказываться от всего, что может тебя i приукрасить. Ну, да это еще не беда. Гораздо хуже, когда такая вот вообразит себя борчихой за идеалы — пострижена черт-те как, брови нахмурит, из подмышек волосы торчат, туфли с ремешком на пуговке, костюм серый, конечно, это уж и говорить нечего. Демократия, видишь ли, на новый лад! А вот Ада, например, вовсе не считала, будто хорошее мыло и лосьон противопоказаны интеллигентной женщине. Вся она благоухала с головы до ног в любое время дня и ночи! Будто настоящая кубинка...» Тут я, надо признаться, поддалась на удочку, разобиделась как девчонка, что за дикий шовинизм, речь ведь идет просто об опрятности! Я напомнила ему о своей профессии, я сильфида-атлет, душ всегда находится рядом с залом, где мы занимаемся, хотя, когда танцуешь «Видение розы», «Тщетную предосторожность», Одетту-Одиллию или «Королеву Полинезии», обливаешься потом не меньше чемпиона по поднятию тяжестей или спринтера. Тут он пошел на попятный: «Я же сказал, что ты недурна; но что в тебе лучше всего, так это глаза, зеленые, и взгляд, удивительный, то ли кошачий, то ли наивный...» — «Портрет отнюдь не отличается оригинальностью».— «Очень уж модель непоседливая попалась, а я портретист неважный. Давай скажем так: у тебя «милый вид», как здесь говорят, хоть и не в испанском вкусе. Что-то в тебе есть особенное, не знаю, как определить...» — «Только, ради бога, не говорите о загадочной славянской душе».— «Я никогда не говорю глупостей, прошу прощенья... В общем, ты, на мой взгляд, немного похожа на Клотильду Сахарову».— «Весьма сожалею. Сию особу и балериной-то не назовешь, так — неизвестно что».— «Если балерина танцует босая и не стремится исполнять Жизель или Черного Лебедя, значит, она «неизвестно что». Все вы, сторонники классического балета, так говорите. И про Айседору Дункан тоже».— «А! Эта сумасшедшая американка, «тронутая», как здесь выражаются».— «Одна только Анна Павлова считала ее «тронутой».— «Прошу вас при мне не касаться Анны Павловой. Это все равно, что оскорблять папу в присутствии католика... И к тому же... Разве может кубинец понять, что значит Анна Павлова, какая она, в чем смысл ее прихода в мир?..» Мой собеседник поднял руки, как бы протестуя, но тут с грохотом проехали три военных грузовика, и разговор прервался. И вдруг справа открылось море; огромное, бесконечное, спокойное, оно утишало боль—«La mer, la mer, toujours recommencee...» Равнодушное к нашим горестям, всегда одинаковое и всегда разное, оно соединяет в себе мужское и женское начало (Жан-Клод говорил мне, что по-испански слово «море» и женского и мужского рода), во все времена бороздили его прекрасные корабли — непрочно человеческое существование, а волны вечно, с тех самых пор как потрясли Вселенную семь дней творения, набегают на берег, принося водоросли и медуз. Я глядела на море и чувствовала себя увереннее, казалось, я ожила, стала сильнее, словно из какого-то мрачного подвала вышла на волю к этим безмятежным волнам. А вдруг оттуда, из-за горизонта, вылетят сейчас клином стальные птицы, несущие смерть? Но нет. Не верю. Не могу поверить, так радостен этот катящийся перед глазами, играющий пеной простор. Сушатся сети, тень ложится от них, и в тени вспыхивают вдруг серебром звездочки рыбьей чешуи. Лежит на берегу лодка («Нумансия», прочла я название), два рыбака прислонились к нагретому солнцем щелястому боку, играют в карты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
Александр Герцен «Былое и думы».
Теперь я знаю, как это бывает — первая ночь в городе, который то и дело бомбят; спишь, дремлешь или пытаешься, но сознание все время настороже, будто часовой, прислушивается к каждому звуку, не дает отдохнуть, не дает поверить недолгой обманчивой тишине. Но часовой только еще начинает свою службу, плохо еще разбирается в наполняющих комнату звуках — пронзительный вой, свист, рев, треск, стук, глухой грохот, неясный гул, едва слышные голоса, и ты лежишь, напряженно вслушиваясь, глаза твои широко раскрыты, ты злишься разглядеть что-то, а непонятные звуки обманывают, сбивают с толку неопытного часового. А потом ты вдруг догадываешься, что у часового богатая фантазия: зловещие пулеметные очереди — всего лишь мотоцикл, промчавшийся мимо с открытым глушителем, взрыва тоже никакого не было, просто с силой захлопнул дверь; и стекла дрожат не от гудения самолетов, нет, это едут тяжелые грузовики, что тянутся каждый день на рассвете длинной-предлинной колонной, везут громадные тюки, накрытые старым брезентом либо выцветшей парусиной, выкрашенной когда-то под леопардовую шкуру или клетчатой, как костюм арлекина... Всю ночь я то вскакивала в тревоге, ю снова задремывала и теперь, утром, чувствовала себя еще более измученной, чем накануне, совершенно разбитой, даже немного, как во время гриппа. В тусклом маленьком и*)жале — единственный предмет роскоши в комнате — я увидела лицо, некрасивое, вытянутое, усталое. Снизу послышались нетерпеливые гудки, у отеля стояла маленькая голубая машина, и, что обслуживают аэродромы.
И повернувшись ко мне: «Товарищ... Слушай... а... как тебя звать-то?» — «Вера».— «Товарищ Вера».— «У меня фамилия тоже есть. Меня зовут Вера Кал...» Но вторую половину фамилии—«шесская» — он недослушал, сказал: «Не надо, просто «товарищ Вера», и все. Ты наверняка носишь старинную славянскую фамилию, которую только архимандрит какой-нибудь и выговорить может». Я села в машину вне себя от гнева—«товарищ!», меня называют «товарищ»! «Товарищ Вера». Только этого мне не хватало!.. Когда-то, в давние времена, артисты труппы Дягилева, узнав об Октябрьской революции, стали называть друг друга «товарищами», украсили сцену красными флажками, Стравинский и Рамус собирались даже поехать в Россию... (Однако недолго, очень недолго жило слово «товарищ» среди балетных туфель, трико и пачек, между людьми, что существовали благодаря щедрости богатых буржуа, зависели от высокопоставленных дам из Сен-Жерменского предместья или таких, что приняты при Сан-Джеймском дворе, а то и от банкиров, содержавших балерин,— дабы не отступать от доброй традиции прославленного прекрасного Санкт-Петербургского Императорского театра...) «Ты что надулась? Отчего физиономия кислая?» — «Ни от чего, товарищ... Уж какая есть».— «Ну, жаловаться не приходится, личико у тебя очень даже ничего».— «Вы чрезвычайно любезны, как говорят испанцы».— «А главное — все краски естественные! Губы не красишь, брови не подводишь».— «Я никогда не крашусь. Не хочу ходить как клоун».— «А на сцене?» — «Ну, тут уж приходится. Мы же и есть клоуны». Кубинец рассмеялся: «Каким тоном ты это сказала! Вот так-то вы всегда. Артистка-интеллигентка (он почти вызывающе подчеркнул последнее слово), считаешь для себя обязательным отказываться от всего, что может тебя i приукрасить. Ну, да это еще не беда. Гораздо хуже, когда такая вот вообразит себя борчихой за идеалы — пострижена черт-те как, брови нахмурит, из подмышек волосы торчат, туфли с ремешком на пуговке, костюм серый, конечно, это уж и говорить нечего. Демократия, видишь ли, на новый лад! А вот Ада, например, вовсе не считала, будто хорошее мыло и лосьон противопоказаны интеллигентной женщине. Вся она благоухала с головы до ног в любое время дня и ночи! Будто настоящая кубинка...» Тут я, надо признаться, поддалась на удочку, разобиделась как девчонка, что за дикий шовинизм, речь ведь идет просто об опрятности! Я напомнила ему о своей профессии, я сильфида-атлет, душ всегда находится рядом с залом, где мы занимаемся, хотя, когда танцуешь «Видение розы», «Тщетную предосторожность», Одетту-Одиллию или «Королеву Полинезии», обливаешься потом не меньше чемпиона по поднятию тяжестей или спринтера. Тут он пошел на попятный: «Я же сказал, что ты недурна; но что в тебе лучше всего, так это глаза, зеленые, и взгляд, удивительный, то ли кошачий, то ли наивный...» — «Портрет отнюдь не отличается оригинальностью».— «Очень уж модель непоседливая попалась, а я портретист неважный. Давай скажем так: у тебя «милый вид», как здесь говорят, хоть и не в испанском вкусе. Что-то в тебе есть особенное, не знаю, как определить...» — «Только, ради бога, не говорите о загадочной славянской душе».— «Я никогда не говорю глупостей, прошу прощенья... В общем, ты, на мой взгляд, немного похожа на Клотильду Сахарову».— «Весьма сожалею. Сию особу и балериной-то не назовешь, так — неизвестно что».— «Если балерина танцует босая и не стремится исполнять Жизель или Черного Лебедя, значит, она «неизвестно что». Все вы, сторонники классического балета, так говорите. И про Айседору Дункан тоже».— «А! Эта сумасшедшая американка, «тронутая», как здесь выражаются».— «Одна только Анна Павлова считала ее «тронутой».— «Прошу вас при мне не касаться Анны Павловой. Это все равно, что оскорблять папу в присутствии католика... И к тому же... Разве может кубинец понять, что значит Анна Павлова, какая она, в чем смысл ее прихода в мир?..» Мой собеседник поднял руки, как бы протестуя, но тут с грохотом проехали три военных грузовика, и разговор прервался. И вдруг справа открылось море; огромное, бесконечное, спокойное, оно утишало боль—«La mer, la mer, toujours recommencee...» Равнодушное к нашим горестям, всегда одинаковое и всегда разное, оно соединяет в себе мужское и женское начало (Жан-Клод говорил мне, что по-испански слово «море» и женского и мужского рода), во все времена бороздили его прекрасные корабли — непрочно человеческое существование, а волны вечно, с тех самых пор как потрясли Вселенную семь дней творения, набегают на берег, принося водоросли и медуз. Я глядела на море и чувствовала себя увереннее, казалось, я ожила, стала сильнее, словно из какого-то мрачного подвала вышла на волю к этим безмятежным волнам. А вдруг оттуда, из-за горизонта, вылетят сейчас клином стальные птицы, несущие смерть? Но нет. Не верю. Не могу поверить, так радостен этот катящийся перед глазами, играющий пеной простор. Сушатся сети, тень ложится от них, и в тени вспыхивают вдруг серебром звездочки рыбьей чешуи. Лежит на берегу лодка («Нумансия», прочла я название), два рыбака прислонились к нагретому солнцем щелястому боку, играют в карты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141