В третий раз прогремел припев: «Ну-ка все вместе, все вместе, все вместе...» Поль Робсон встал, он был выше всех — черная голова над кепками, фуражками, беретами. Робсон запел. Слушали молча, лишь изредка чуть посмеиваясь, когда он выговаривал на гарлемский лад испанские слова: «Моула» вместо «Мола», «Куэй-ио де Лано» вместо «Кейпо де Льяно». Но вот гигант поднял руку, словно проповедник, толкующий Апокалипсис,— наступила такая тишина, что стал слышен шорох волн. Поль Робсон запел «Интернационал»:
Arise! Ye starvelings from your slumber Arise ye criminals of want, For reason in rewolt now thunders, And at last ends the age of cant.
Интуитивно он ориентировался в этой толпе совсем разных, непохожих друг на друга людей, поворачивался к одной группе, потом к другой, и они подхватывали на своем языке. Пели нгмцы:
Washt auf, Verdammte dieser Erde, Die stets man nach zum Hungern zwingt. Das Recht, wie Glut im Kraterherde, Nun mit Macht zum Durchbruch dringt.
Потом итальянцы:
Compagni avanti il gran partito Noi siamo del lavorator. Rosso un fiore in petto e'e fiorito, Una fede e'e nata in cor.
За ними французы:
Debout, les damnes de la terre, Debout, les forcats de la faim. La raison tonne en son cratere, C'est l'eruption de la fin.
Но вот пение прервалось. Молодой мулат появился рядом с Робсоном. Он здесь один с острова Гуадалупе, и некому спеть с ним вместе, но он просит послушать «Интернационал Антильских островов». Чуть вздрагивающим от волнения, мягким голосом начал мулат, он старался петь как можно громче, чтобы и в последних рядах услышали:
Debou nou toutt каре soufri Debou рои пои toutt pa mouri Рои пои fini avek mize Eksploutasion sou toutt la te.
«А теперь все вместе»,— загремел Поль и принялся дирижировать. Люди столпились вокруг него. Запели на испанском:
Вставай, проклятьем заклейменный Весь мир голодных и рабов! Кипит нащ разум возмущенный И в смертный бой вести готов. Весь мир насилья мы разрушим До основанья, а затем Мы наш, мы новый мир построим, Кто был ничем, тот станет всем.
Но, когда дошло до припева, включились французы, и мелодия Дегейтера вновь обрела слова Эжена Потье, эти слова знали, кажется, все, дважды повторенный припев звучал теперь по-французски:
C'est la lutte finale Groupons-nous et demain, L'Internationaaaaale, Sera le genre humain...
Аплодисменты, крики, радостный шум, объятия — так кончился этот необычный концерт. Зрители группами стали расходиться по корпусам, испанцы же сели в грузовики и автобусы, которые погашенными фарами ожидали их на дороге. «Салют!»... «Салют!»... Сжатые кулаки, поднятые вверх. «Салют!»... «Салют!»... «Зайдем ко мне ненадолго,— сказал Гаспар.— Еще рано. Есть бутылка «Фундадора», сегодня добыл».— «Пошли,— отвечал Жан-Клод.— Я что-то устал. Глоток коньяку не повредит...» Мы с кубинцем немного отстали: «Ну, как? Производит впечатление?»— «Бесспорно»,— отвечала я сдержанно. «Ты только не крути».— «Не понимаю».— «Ты отвечай: «да» или «нет».— «Поль Робсон — чудесный».— «А остальное?» — «Ну, что тут говорить! Гимны всегда производят впечатление. В них есть заряд коллективной эмоции».— «Только революционные гимны. «God save the King»1, например, мне ничего не говорит».— «А меня так вот очень даже волнует «Боже, царя храни».— «Не думаю, что тебе приходится очень уж часто его слышать».— «Чаще, чем вы думаете».— «На сборищах русских белоэмигрантов, конечно. Или же в церкви на улице Дарю?» — «Нет. На концертах — в увертюре «Тысяча восемьсот двенадцатый год». Кубинец рассмеялся: «Царский гимн побеждает «Марсельезу». Если бы Чайковский жил в наше время, ему бы заказали увертюру «Тысяча девятьсот семнадцатый год», вот тогда ты услыхала бы, как «Интернациопал» торжествует над царским гимном».— «Но поскольку никто еще подобной увертюры не сочинил...» — «Мы здесь делаем все, мюбы прозвучала увертюра «Тысяча девятьсот тридцать восьмой год» — победа «Интернационала» над «Джовинеццой» и песней о Хорсте Весселе. Быть может, скоро какой-нибудь испанский композитор напишет такую увертюру, и ты услышишь ее, а дирижировать будет Пабло Касальс—он с нами». Да. Пабло давал концерты в Барселоне. Дня три назад я видела там афиши с его именем. В афишах говорилось, что он выступает как дирижер. Не могу себе представить Касальса с дирижерской палочкой. Смычок — как бы естественное продолжение его руки. Это человек-виолончель; помню: он сидит, почти скрытый ею, он держит ее в объятиях, лысина его сверкает, будто лакированная, человек полностью слит с инструментом. Бах, «Лебедь». «Мне кажется, мелодия «О, Миссисипи» ему бы очень понравилась»,— сказал кубинец. Я тоже так думала — голос Робсона, когда он играл низкие ноты, напоминал виолончель. Они бы сошлись не только в мыслях, но и в музыке, в звуках, в образах, в словах... «Whiter skin of hers than snow» . Робсон и Павлова по-прежнему летели в ночи в своем небывалом, невиданном танце.
«Фундадор» оказался отличным. Мы упивались его ароматом, смеялись, болтали и совсем забыли о времени. Безмятежное наше веселье нарушила вскоре сестра; она с улыбкой призвала нас к порядку. «Уже третий час,— сказала сестра по-испански с заметным американским акцентом.— Вам следовало бы немного отдохнуть...» Мы шли к главному корпусу в пахнущей соснами темноте; желая, видимо, избавить меня от неловкости, сестра сказала, что мне можно переночевать (дело-то ведь ясное) в комнате Жан-Клода (она не сказала «с Жан-Клодом»); если женщина проделала такой трудный путь, чтобы увидеть своего мужа (мулатка подмигнула), так можно, как бы это выразиться, нарушить немного распорядок. Но все же для соблюдения приличий и чтобы наша встреча больше походила на встречу супругов, доктор Ивонна Робер (она прекрасно знала, что мы не женаты, я ей это сказала сразу, как только приехала) приказала поставить раскладушку рядом с его кроватью. Поскольку разговор пошел начистоту, я спросила, не будет ли «мое присутствие» вредно для здоровья Жан-Клода. «Он уже выздоровел,— отвечала сестра.— Бывают иногда приступы слабости, медленно поправляется. Да. Можно было опасаться неприятностей с поджелудочной железой, при срочных полостных операциях, какую ему сделали, случается, что не замечают таких вещей. Но дело обошлось благополучно. Температура нормальная — значит, все хорошо». Мне хотелось расспросить поподробнее. Срочную операцию я представляла себе так: тут же, на поле боя, режут кое-как, наспех. Непонятные слова «поджелудочная железа» звучали неприятно и жутковато. Поджелудочная железа — это, видимо, что-то опасно ранимое, загадочное, неизвестно для чего существующее и кто его знает где расположенное... Но мулатка говорила как будто уверенно: если бы этот орган был поражен, начался бы необратимый процесс. «Два-три дня температура 38, страшный жар, бессознательное состояние, и на рассвете — смерть». «На рассвете — смерть». Я вздрогнула (через три часа— рассвет. Это могло случиться в такую же вот ночь. Он приговорен. Он умер. Мрачная процессия людей в белом — они входят в комнату на рассвете, говорят:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
Arise! Ye starvelings from your slumber Arise ye criminals of want, For reason in rewolt now thunders, And at last ends the age of cant.
Интуитивно он ориентировался в этой толпе совсем разных, непохожих друг на друга людей, поворачивался к одной группе, потом к другой, и они подхватывали на своем языке. Пели нгмцы:
Washt auf, Verdammte dieser Erde, Die stets man nach zum Hungern zwingt. Das Recht, wie Glut im Kraterherde, Nun mit Macht zum Durchbruch dringt.
Потом итальянцы:
Compagni avanti il gran partito Noi siamo del lavorator. Rosso un fiore in petto e'e fiorito, Una fede e'e nata in cor.
За ними французы:
Debout, les damnes de la terre, Debout, les forcats de la faim. La raison tonne en son cratere, C'est l'eruption de la fin.
Но вот пение прервалось. Молодой мулат появился рядом с Робсоном. Он здесь один с острова Гуадалупе, и некому спеть с ним вместе, но он просит послушать «Интернационал Антильских островов». Чуть вздрагивающим от волнения, мягким голосом начал мулат, он старался петь как можно громче, чтобы и в последних рядах услышали:
Debou nou toutt каре soufri Debou рои пои toutt pa mouri Рои пои fini avek mize Eksploutasion sou toutt la te.
«А теперь все вместе»,— загремел Поль и принялся дирижировать. Люди столпились вокруг него. Запели на испанском:
Вставай, проклятьем заклейменный Весь мир голодных и рабов! Кипит нащ разум возмущенный И в смертный бой вести готов. Весь мир насилья мы разрушим До основанья, а затем Мы наш, мы новый мир построим, Кто был ничем, тот станет всем.
Но, когда дошло до припева, включились французы, и мелодия Дегейтера вновь обрела слова Эжена Потье, эти слова знали, кажется, все, дважды повторенный припев звучал теперь по-французски:
C'est la lutte finale Groupons-nous et demain, L'Internationaaaaale, Sera le genre humain...
Аплодисменты, крики, радостный шум, объятия — так кончился этот необычный концерт. Зрители группами стали расходиться по корпусам, испанцы же сели в грузовики и автобусы, которые погашенными фарами ожидали их на дороге. «Салют!»... «Салют!»... Сжатые кулаки, поднятые вверх. «Салют!»... «Салют!»... «Зайдем ко мне ненадолго,— сказал Гаспар.— Еще рано. Есть бутылка «Фундадора», сегодня добыл».— «Пошли,— отвечал Жан-Клод.— Я что-то устал. Глоток коньяку не повредит...» Мы с кубинцем немного отстали: «Ну, как? Производит впечатление?»— «Бесспорно»,— отвечала я сдержанно. «Ты только не крути».— «Не понимаю».— «Ты отвечай: «да» или «нет».— «Поль Робсон — чудесный».— «А остальное?» — «Ну, что тут говорить! Гимны всегда производят впечатление. В них есть заряд коллективной эмоции».— «Только революционные гимны. «God save the King»1, например, мне ничего не говорит».— «А меня так вот очень даже волнует «Боже, царя храни».— «Не думаю, что тебе приходится очень уж часто его слышать».— «Чаще, чем вы думаете».— «На сборищах русских белоэмигрантов, конечно. Или же в церкви на улице Дарю?» — «Нет. На концертах — в увертюре «Тысяча восемьсот двенадцатый год». Кубинец рассмеялся: «Царский гимн побеждает «Марсельезу». Если бы Чайковский жил в наше время, ему бы заказали увертюру «Тысяча девятьсот семнадцатый год», вот тогда ты услыхала бы, как «Интернациопал» торжествует над царским гимном».— «Но поскольку никто еще подобной увертюры не сочинил...» — «Мы здесь делаем все, мюбы прозвучала увертюра «Тысяча девятьсот тридцать восьмой год» — победа «Интернационала» над «Джовинеццой» и песней о Хорсте Весселе. Быть может, скоро какой-нибудь испанский композитор напишет такую увертюру, и ты услышишь ее, а дирижировать будет Пабло Касальс—он с нами». Да. Пабло давал концерты в Барселоне. Дня три назад я видела там афиши с его именем. В афишах говорилось, что он выступает как дирижер. Не могу себе представить Касальса с дирижерской палочкой. Смычок — как бы естественное продолжение его руки. Это человек-виолончель; помню: он сидит, почти скрытый ею, он держит ее в объятиях, лысина его сверкает, будто лакированная, человек полностью слит с инструментом. Бах, «Лебедь». «Мне кажется, мелодия «О, Миссисипи» ему бы очень понравилась»,— сказал кубинец. Я тоже так думала — голос Робсона, когда он играл низкие ноты, напоминал виолончель. Они бы сошлись не только в мыслях, но и в музыке, в звуках, в образах, в словах... «Whiter skin of hers than snow» . Робсон и Павлова по-прежнему летели в ночи в своем небывалом, невиданном танце.
«Фундадор» оказался отличным. Мы упивались его ароматом, смеялись, болтали и совсем забыли о времени. Безмятежное наше веселье нарушила вскоре сестра; она с улыбкой призвала нас к порядку. «Уже третий час,— сказала сестра по-испански с заметным американским акцентом.— Вам следовало бы немного отдохнуть...» Мы шли к главному корпусу в пахнущей соснами темноте; желая, видимо, избавить меня от неловкости, сестра сказала, что мне можно переночевать (дело-то ведь ясное) в комнате Жан-Клода (она не сказала «с Жан-Клодом»); если женщина проделала такой трудный путь, чтобы увидеть своего мужа (мулатка подмигнула), так можно, как бы это выразиться, нарушить немного распорядок. Но все же для соблюдения приличий и чтобы наша встреча больше походила на встречу супругов, доктор Ивонна Робер (она прекрасно знала, что мы не женаты, я ей это сказала сразу, как только приехала) приказала поставить раскладушку рядом с его кроватью. Поскольку разговор пошел начистоту, я спросила, не будет ли «мое присутствие» вредно для здоровья Жан-Клода. «Он уже выздоровел,— отвечала сестра.— Бывают иногда приступы слабости, медленно поправляется. Да. Можно было опасаться неприятностей с поджелудочной железой, при срочных полостных операциях, какую ему сделали, случается, что не замечают таких вещей. Но дело обошлось благополучно. Температура нормальная — значит, все хорошо». Мне хотелось расспросить поподробнее. Срочную операцию я представляла себе так: тут же, на поле боя, режут кое-как, наспех. Непонятные слова «поджелудочная железа» звучали неприятно и жутковато. Поджелудочная железа — это, видимо, что-то опасно ранимое, загадочное, неизвестно для чего существующее и кто его знает где расположенное... Но мулатка говорила как будто уверенно: если бы этот орган был поражен, начался бы необратимый процесс. «Два-три дня температура 38, страшный жар, бессознательное состояние, и на рассвете — смерть». «На рассвете — смерть». Я вздрогнула (через три часа— рассвет. Это могло случиться в такую же вот ночь. Он приговорен. Он умер. Мрачная процессия людей в белом — они входят в комнату на рассвете, говорят:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141