ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Разумеется, я не мог остаться равнодушным ни к исполненным мрачного, трагического пафоса работам Клементе Ороско, ни к брызжущим невиданной, беспорядочной, вечно возрождающейся творческой энергией произведениям Диего Риверы. Казалось, фрески говорили, подобно героям второй части «Фауста»: «Вот и мы тут разместились... а откуда мы явились, неизвестно нам самим» \ И тем не менее эта живопись повергла меня в мучительные сомнения. Она была здесь. Сама реальность, естественное, законное чадо той земли, того континента, где я живу теперь, где живут мои новые друзья; я только что избавился от сюжетности, с таким трудом научился понимать живопись, которая вовсе не должна изображать что-либо, научился наслаждаться, радоваться, находя прелесть в свободном соединении форм, в гармонии цветов, линий и объемов, лишенной всякой фабулы, и вдруг — эта живопись, подчеркнуто фигуративная, повествовательная, яростно семантичная, она требует от меня ответа — законно ли ее существование? Каждое утро я смотрел, как работает Диего Ривера; он не замечал моего присутствия, стоял на подмостках, обнаженный до пояса, с пистолетом на ремне, смешивал краски в ведрах и кастрюлях, огромный, звероподобный, ни на кого не похожий, я вспоминал, что этот человек дружил с Пикассо, Браком, Грисом, был в течение нескольких лет кубистом, что его хвалил Аполлинер, что он прославился на Монпарнасе, и вдруг — невиданный скачок в неведомое, в таинственный мир, мир, который видел Леонардо меж туч и старых стен и еще в спокойной всеобъемлющей красоте чистых геометрических форм, в многогранниках и звездах; а потом — решительный возврат к характерному, к документальному, историческому, к живописи, которая мало чем отличается, если не считать гигантских ее размеров, от миниатюр «Часослова» герцога Де Берри: смена работ и дней, чередование веселья и труда, подчиненное ритму времен года в их бесконечной смене... Я не отрицал — может быть, это как раз то, что нужно. Может быть, это ответ на стремление придашь форму, выразить в формах, внятно для всех, дух великого исторического события, в какой-то мере вернувшего индейцу индивидуальность, утерянную в борьбе латиноамериканского мира против испанского, которую можно назвать войной между жителями двух планет, так они далеки друг от друга... Но внутренне я восставал против такого искусства, не переставая им восхищаться, хотя любовался больше яркой живописностью и четкой документальностью, не ощущая по-настоящему всей его пластической убедительности. Я терзался сомнениями. Где подлинное искусство нашего времени? Это или то? Бежать надо от фигуративное или возвратиться к ней? Конечно, художнику следует постоянно помнить о Революции, о благословенной Революции, обожаемой Революции, однако я начал уже слегка уставать, я пресытился, слишком уж часто говорили в Мексике о революции; спора нет, здесь добились многого, это видно каждому, и все же, на мой взгляд, значительных, глубоких перемен в структуре общества не произошло; индейца стали уважать, стали считать человеком, но он по-прежнему нищ, везде — и в деревне, и в городе... Такие вот мысли и сомнения мучили меня, и страшная гостья, Забота, описанная Гёте, вселилась в мою душу:
«Если внять мне не желаешь, Сердцем ты меня узнаешь. В разных видах, я везде Всех держу в своей узде. Я на море и на суше Повергаю в малодушье, Незнакома, незвана, Всем судьбой предрешена...»
Тетушка, боясь, как бы я не вернулся на Кубу, осыпала меня денежными переводами. И в одно прекрасное утро, получив в Нэшнл сити бэнк три тысячи долларов и вспомнивши, что по курсу за доллар дают около пятидесяти франков, я отправился в Париж через Тампико, чтобы избежать остановки в Гаване, неизбежной по пути из Веракруса в Европу. Я уезжал со смутным ощущением вины: угрызения совести, забота... Остались позади безнадежные попытки понять Латинскую Америку, Боги Континента сумели показать мне, как не просто ее постичь. До сердцевины дерева я так и не добрался и только до крови исцарапал руки, стараясь содрать кору.
Русская меня слушает, но не знаю, понятен ли ей мой рассказ; как слабо отражают слова те образы, впечатления и воспоминания, что вытаскиваем мы из кладовой памяти, будто карты из спутанной колоды. Ибо приходит в свой черед время музыки и время света, а за ними время рассказа и размышления. Я говорю: «Гавана», «Мехико», «Париж», я просто обозначаю места действия. Но когда я думаю: «Гавана», «Мехико», «Париж», встают в моем сознании гигантские подмостки, сцена вращается с головокружительной быстротой, я вижу актеров, их лица, жесты, костюмы, слышу голоса, музыку, ощущаю запах, вкус, дыхание прошлого, его цвета, его огни, его дома — они возникают, живут, светятся или гаснут в мгновенной буре воскресения... Женщина, для которой я говорю в эту ночь (а я, что называется, «распахнул душу», хочу отыграться за долгие, бесконечно долгие дни неподвижности и молчания в госпитале), может быть, и пытается представить себе Мехико, когда я произношу это слово, но я знаю: та Мексика, моя Мексика ей непонятна, лишена плоти, ведь и я не смог бы ничего ощутить, если бы моя спутница произнесла сейчас слово «Москва». Наверное, для нее Мексика — это гравюры с изображением родео, сады Ксочимилко, открытки с видами сокало, так же как для меня Москва—если она стала бы о ней говорить—все равно всего лишь собор Василия Блаженного со странными маковками, полосатыми, блестящими, будто карамельки... Но вот я упомянул Париж, и мы сразу нашли общий язык. Оба мы хорошо знаем этот город, оба жили там, обоим есть о чем вспомнить, и мы увлекаемся совместными воспоминаниями, стоим перед скульптурной группой «Танец» Карпо, дышим одним воздухом. Мы понимаем друг друга. Однако тотчас же и наступает конец. Конечно, мы оба жили в Париже. Но Париж не один, их два, все зависит от того, на что ты смотришь, что тебя волнует. Вот мы стоим с нею перед творением Гарнье. Но она смотрит внутрь, там расставлены декорации, звучит оркестр, движутся знакомые ей создания Стравинского, Прокофьева, Дягилева, Баланчина—особенно высоко она ценит как хореографа Баланчина... Итак, она смотрит на то, что внутри здания, я же смотрю на него снаружи, наблюдаю лица, таких я не встречал прежде; и дома, много домов, непохожих ни на один из тех, что мне доводилось видеть до сего времени. Париж! Колыбель культуры, по каким бы путям и дорогам ты ни скитался, все равно, рано или поздно, ты вернешься сюда; сколько раз описывали этот город латиноамериканские авторы начала века; говорили еще, будто в Европе «всякий чувствует себя не совсем чужим»! Но все это, как ни странно, не про меня. Я почувствовал себя чужим до ужаса, сразу, с той минуты — дело было лет семь назад,— когда прибывший из Америки корабль застыл, бросив якорь в порту Корунья, даром что прадед мой родился там.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141