«Положись на меня и считай, что ты уже служишь в <ь юле охраны и реставрации национального достояния. Там настоящие энтузиасты и очень даровитые». Я спросил его про Хос Антонио. Он посмотрел на часы: «Можешь его , только зажжем лампу Аладдина». Он включил радио, мамочки засветились, и — сперва тихо, потом все громче. «Как раз в это время его обозрение на темы Hoi. Ничего нового, все есть в газетах, но стиль...» И впрямь, поразил меня: чтобы повторить то, что всем известно, и при том восславить революцию, Хосе Антонио усвоил манеру трибуна или пророка. Он рычал и кричал, он вещал и декламировал, соединяя в своем лице Исайю и Кассандру, Кумскую виллу и актера-трагика. Все это показалось мне неискренним, iспиральным, мало того — безвкусным, тем более что я-то знал, насмешлив и циничен он в жизни. «Арлекин притворяется (Савонаролой»,— сказал я. «И так всегда,— сказал Мартинес де Ос,—Только о североамериканской рекламе он говорит иначе, и of) измышлениях эмигрантов. Что-что, а это он знает. Но факт фактом: его слушают, мало того — контрреволюционеры о< милки его гневными анонимками».— «Как же он попал на радио?» — спросил я и узнал, что рекламное агентство сразу же дух, потому что не стало ни клиентов, ни (что еще важнее) импорта из Штатов. «А теперь, когда национализировать фирмы, как «Бакарди», «Шервин-Уильямс» или «Свифт», им и совсем конец». Хосе Антонио успел отделаться от своего несколько месяцев пыта\ся писать картины. Но живопись не прощает измены, у него ничего не получалось, воображение он растратил на броские фразы и теперь смог вымучи лишь несколько холстов, слишком похожих на Сальвадора Дали, в которых не было, однако, технического совершенства, твердой руки и безудержной фантазии, прославивших И утомительного, дикого и невероятно одаренного каталонца, творившего размякшие часы и пылающих жирафов. Разочаровавшись в своей живописной продукции, Хосе Антонио нашел себя 1 в царстве микрофона, Я слишком хорошо его знал, чтобы принять это всерьез. Мне резала ухо подчеркнутая торжественность его обличений, и я вспомнил, как Гаспар назвал его треплом. Что, если не треп, этот напыщенный, театральный "стиль? А когда-то он говорил так остро и метко... По улице ехали грузовики, украшенные флагами, и люди в форме — мужчины, женщины — как на празднике распевали Гимн 26 Июля. «Видишь? — сказал Мартинес.— Вот они! Знают, что янки не оставят без ответа закон о национализации, и поют. Лавки опустеют, машины встанут — не будет запасных частей и бензина, щетку зубную не купишь, ленту для машинки, ручку, расческу, булавку, нитки, термометр, но они петь не перестанут. Все меняется, коренным образом меняется. На наших глазах родится новый человек. Что бы ни случилось, человек этот не боится будущего». И он рассказывает мне о том, как течет теперь самая обычная жизнь —о том, чего не сообщают в иностранных газетах. Люди работают здесь во всю свою силу. Собрания затягиваются до утра, а Че Гевара нередко принимает по делам Национального банка в два или в три часа ночи. Когда стемнеет, милисиано сторожат те места, где еще идет работа—фабрику ли, магазин, театр или типографию. Многих застрелили агенты контрреволюции, чьи машины внезапно, как призраки, врываются на улицу или на шоссе. Действует ЦРУ, и нередко бывают пожары и несчастные случаи, не говоря уж о трагической гибели «Ла Кубр» —судна, груженного оружием и взрывчаткой, которое взорвалось в гаванском порту, и саботаж в этом случае был таким явным, что привлек внимание международной прессы. «Первый взрыв просто меня оглушил,— сказал Мартинес.— Такого мы с тобой и в Испании не слыхали. Даже как будто не в уши ударило, а в сердце. На окраине, в домах и то падали люди. Когда хоронили погибших, и родился лозунг «Родина или смерть». Мужчины и женщины в форме все пели, и на флагах, украшавших грузовики, был написан этот самый лозунг: «РОДИНА ИЛИ СМЕРТЬ. МЫ ПОБЕДИМ». Ты послушай только, перед великими трудностями они поют о победе».— «Да, тут что-то случилось,— сказал я.— И это по меньшей мере».
Вечером я отправился во «Флоридиту» с коварным намерением посмотреть, какую рожу скорчат прихожане Храма Коктейлей, бывшие мои клиенты, когда увидят, что я вернулся на Кубу. Однако народу оказалось мало. «Сегодня день плохой»,— сказал мне, улыбаясь, Педрито, сменивший на кафедре бара самого Константе, должно быть, лучшего изобретателя коктейлей, какой только жил в наше время. Тон его можно было понять и так и мак, ибо опытный бармен умеет скрыть свое мнение, которое, чего доброго, неприятно посетителю. Все же кое-какие знакомые пришли и страшно удивились, что человек по своей воле покинул землю обетованную ради этого. «Ты что, за них?»-— спрашивали они. «Не знаю,— отвечал я, чтобы не разводить споров.— Приглядываюсь».— «Ну, увидишь, не обрадуешься, ясно? Они нам покажут. Пока еще цветочки, а вот будет кошмар, настоящий коммунизм... Да, самый настоящий!» ( IV, кто говорил мне гак, еще не знали, что придется пережить им через несколько месяцев, когда открылась тайна, сняли iречью печать Иоаннова Откровения, другими словами — вышел закон о конверсии и появились новые кубинские деньги. С этой поры хождение имели только они, а изображены на них были какие-то революционные символы, и, как в Библии, все возопили: «Хиникс пшеницы за динарий, и три ячменя за динарий, елея же и вина не повреждай!» Отомкнув секреты, опустошив тайники, взломав полы и фальшивые стены, в которых скрывались доллары, дамы и господа оделись, как на прием, и кинулись в бары и рестораны, где веселились так бурно и надсадно, что хохот их смахивал на рыдания. Они смеялись сквозь слезы плакали, смеясь: «Хиникс пшеницы за динарий! Гри хиникса ячменя!.. Сто песо за коньяк! Сто — за ложку икры! Деньги обратятся в мусор. Надо их тратить, тратить, немедленно, здесь и сейчас. Жрать их, жевать, глотать, давиться. Что батарея бутылок, выставленных за пляшущими, украшением бара?! Давай сюда все, тащи из погребов, чтобы ничего не осталось! Столетний арманьяк? Почем? Пятьсот песо? Неси! Даю тысячу! Плевали мы на меню, подай трюфелей, они у вас были. Знаю, три банки. Гони все три. Давай нам все, что подороже, все, что поизысканней!» За старые вина, потерявшие вкус, платили пачками денег. Деньги летали но залу, сложенные лодочкой, ласточкой, стрелою, их швыряли, назло новому закону. Последние сигареты из Штатов брали блоками, а сигары раскуривали кредитками по сто песо. стали бродячих музыкантов, набивали им деньгами гитары, только пускай поют, поют, что угодно, все равно никто не слушал, пусть поют, каждый свое, и танцуют между стульями, и на стойке, и на скатертях, залитых винами и соусами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
Вечером я отправился во «Флоридиту» с коварным намерением посмотреть, какую рожу скорчат прихожане Храма Коктейлей, бывшие мои клиенты, когда увидят, что я вернулся на Кубу. Однако народу оказалось мало. «Сегодня день плохой»,— сказал мне, улыбаясь, Педрито, сменивший на кафедре бара самого Константе, должно быть, лучшего изобретателя коктейлей, какой только жил в наше время. Тон его можно было понять и так и мак, ибо опытный бармен умеет скрыть свое мнение, которое, чего доброго, неприятно посетителю. Все же кое-какие знакомые пришли и страшно удивились, что человек по своей воле покинул землю обетованную ради этого. «Ты что, за них?»-— спрашивали они. «Не знаю,— отвечал я, чтобы не разводить споров.— Приглядываюсь».— «Ну, увидишь, не обрадуешься, ясно? Они нам покажут. Пока еще цветочки, а вот будет кошмар, настоящий коммунизм... Да, самый настоящий!» ( IV, кто говорил мне гак, еще не знали, что придется пережить им через несколько месяцев, когда открылась тайна, сняли iречью печать Иоаннова Откровения, другими словами — вышел закон о конверсии и появились новые кубинские деньги. С этой поры хождение имели только они, а изображены на них были какие-то революционные символы, и, как в Библии, все возопили: «Хиникс пшеницы за динарий, и три ячменя за динарий, елея же и вина не повреждай!» Отомкнув секреты, опустошив тайники, взломав полы и фальшивые стены, в которых скрывались доллары, дамы и господа оделись, как на прием, и кинулись в бары и рестораны, где веселились так бурно и надсадно, что хохот их смахивал на рыдания. Они смеялись сквозь слезы плакали, смеясь: «Хиникс пшеницы за динарий! Гри хиникса ячменя!.. Сто песо за коньяк! Сто — за ложку икры! Деньги обратятся в мусор. Надо их тратить, тратить, немедленно, здесь и сейчас. Жрать их, жевать, глотать, давиться. Что батарея бутылок, выставленных за пляшущими, украшением бара?! Давай сюда все, тащи из погребов, чтобы ничего не осталось! Столетний арманьяк? Почем? Пятьсот песо? Неси! Даю тысячу! Плевали мы на меню, подай трюфелей, они у вас были. Знаю, три банки. Гони все три. Давай нам все, что подороже, все, что поизысканней!» За старые вина, потерявшие вкус, платили пачками денег. Деньги летали но залу, сложенные лодочкой, ласточкой, стрелою, их швыряли, назло новому закону. Последние сигареты из Штатов брали блоками, а сигары раскуривали кредитками по сто песо. стали бродячих музыкантов, набивали им деньгами гитары, только пускай поют, поют, что угодно, все равно никто не слушал, пусть поют, каждый свое, и танцуют между стульями, и на стойке, и на скатертях, залитых винами и соусами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141