и мы пойдем по издревле проторенной дороге, будем шагать в ногу, плечом к плечу— Мужчина и Женщина. Он обнял меня, нетерпеливый, сильный, слегка задыхаясь, как я люблю чувствовать, когда он такой. «А тебе не вредно? Что скажет врач?» — «Не надо говорить о таких вещах с врачом...» Мы упали на больничную койку, и это была уже не койка, а ложе влюбленных, измяты и скомканы белоснежные, только что аккуратно заправленные простыни, летит в угол шерстяное одеяло, подушка на полу. И в ту же минуту, кажется, кто-то — сестра или врач, не знаю,— постучал в дверь. «Foutez-moi la paix!» — крикнул Жан-Клод и уткнулся лицом в мое плечо, он все сильней сжимал мои руки, пальцы наши сплетались, и вот тяжелое, жадное его тело словно раздавило меня, а потом сделалось невесомым, слилось с моим в едином легком танцующем ритме, как прежде, как прежде...
В тот же день кубинец зашел навестить Жан-Клода, веселый, с двумя бутылками вина, купленными в Кастельон-де-ла-Плана (я сразу догадалась, что с третьей бутылкой он уже расправился лично). Они глянули друг другу в глаза. «Брунете»,— сказал гость и потер раненую ногу. «Брунете»,— отвечал Жан-Клод и похлопал себя по животу. «Пулемет? Сволочь чертова! Самое подлое оружие, какое только можно выдумать».— «Не все ли равно, какое оружие? Я одно знаю — пуля во мне». Изо всех сил стараясь держаться непринужденно, я стала стелить постель. Кубинец лукаво скосил глаза, хлопнул ладонью по подушке: «Я вижу, вы тут времени зря не теряли». И не обращая ни малейшего внимания на мое недовольство, взял с ночного столика стаканы — в одном была вода, в двух других — остатки лекарств — и отправился в ванную полоскать их. Я удивилась: разве можно приносить вино в госпиталь? «Это госпиталь для выздоравливающих,— отвечал кубинец.— Есть такие, что придумывают всякие фокусы, пытаются создать катехизис революционера-пуританина, и Андре Марти тоже произносил пышные проклятия, а погребок в Кастельон-де-ла-Плана по-прежнему существует. И всегда очередь у дверей. Потому что мужчине, если он выздоровел, до чертиков хочется вина и этого самого, прошу прощения у присутствующих дам».— «И насколько я могу судить, революционный подъем отлично совмещается с публичными домами»,— сказала я; хотелось уязвить его побольнее. «Не так-то просто уничтожить проституцию. Одними запрещениями тут много не сделаешь...» — «Надо этих женщин перевоспитывать»,— сказала я. «Сейчас хватает других дел, поважнее. Победить—это первое. А тогда уж найдем время подумать о язвах общества. Ну, а пока...» Послышался гул моторов, три самолета вихрем пронеслись над крышами Беникасима. Я закричала в ужасе, забилась в угол, зажала ладонями уши. «Это наши истребители, патрулируют побережье,— спокойно сказал Жан-Клод.— Они всегда в это время пролетают». Стало стыдно, я высунулась в окно — три черные птицы летели к югу и потом скрылись из виду. Я пришла немного в себя. «Все равно, и те не стали бы бомбить госпиталь»,— сказала я. «Ну да! Итальянские «капрони», например, они на мать родную бомбы бросят»,— отвечал кубинец. «Но вот Эскориал они не бомбили, даже когда наши его заняли, все равно,— сказал Жан-Клод,— из уважения ко всяким кретинам, идиотам, развратникам и содомитам, которые похоронены в Королевском Пантеоне, да еще к донье Марии Кристине, ее не так давно уложили гнить в ту же помойку; к гому же всех этих покойников уж никак нельзя назвать марксистами».— «И потом никому не дано умереть дважды...» Вдруг слово «смерть» стало как бы расти, заполнило собой всю комнату с белыми стенами. Никто здесь еще не говорил со мной ни о смерти, ни о мертвецах. (Я вспомнила потрясающее полотно Брейгеля «Триумф смерти» из музея Прадо, я знала его по репродукциям.) «Представление о смерти, видимо, неотделимо от мысли о войне»,— сказала я. Оба засмеялись. «На войне никто не говорит о смерти»,— отвечал кубинец. «Но вы ее видите... Разве нет?» — «То, что видишь каждый день, становится привычным. Входит в повседневный быт. Война, она, знаешь ли, страшно упрощает все проблемы: стараешься одолеть, если сумеешь, да при этом еще и уцелеть, вот и все. «That is the question»2. Повезет тебе — выскочишь, не повезет — пропадешь. Только и всего».— «Но в конце концов не будете же вы отрицать: война четырнадцатого года породила глубокие философские размышления, связанные с проблемой смерти. Существуют книги...» — «Литература тыловиков!» — воскликнул Жан-Клод. «Здесь никто не говорит о смерти»,— повторил кубинец. Мой любимый нахмурился вдруг, стал суровым, и я обрадовалась — мне нравилось видеть его таким, таким он бывал во Франции, когда готовился читать лекции в Коллеж де Франс. И голос его звучал как тогда: «Мы победим...» — «Мы уже побеждаем»,— отвечал кубинец. «Мы победим, и тогда писатели, которые виновны в этой войне — а таких немало,— напишут о солдатах-философах, что размышляли ночами (фон — равнодушное звездное небо), лежа в окопе (первозданная грязь — символ), о судьбах человечества (of course, «мы не знаем, куда идем, и не знаем, откуда пришли»), о здешнем и нездешнем (ауто сакраменталь, как у Лопе), о чувстве войны, об ужасе войны, об ее мобилизующей, жизненной или деморализующей силе, кто-нибудь, конечно, процитирует Ницше или Юнга, упомянет о «Плясках Смерти», об Апокалипсисе, ударится в рассуждения об онтологии да эсхатологии... И все это вранье! Литература тыловиков. Человек, который идет на фронт, в первой же интендантской, где ему выдали форму, оставляет вместе с гражданской одеждой, галстуком и модными туфлями всю свою философию. Если бы не было Фортинбраса, не было бы и Гамлета, ибо у тех, кто творит историю, нет времени размышлять над черепом Йорика».— «Ну ее, философию!»—сказал кубинец. «А душа?» — спросила я. «Ох, ну что за охота вечно устраивать путаницу!..» — «Но, в конце концов, душа...» — «Я отвечу тебе словами Спинозы,— сказал Жан-Клод.— Душа не имеет воображения и может вспоминать о вещах, прошедших лишь в течение того времени, пока существует тело, в котором она живет».— «А после смерти?» — «Что остается вечным, без всякого сомнения, так это дух или, если хочешь, идея—в том смысле, в каком употреблял этот термин Платон».— «Ну, вот ты и признал это понятие».— «Я редко употребляю слово «душа». Но сейчас сделаю исключение и вот что скажу тебе: ты понимаешь душу как что-то индивидуальное, какое-то продолжение твоей личности, для меня же это понятие более широкое, оно имеет всеобщий характер. Будем лучше называть его духом. И в этом смысле существует дух власти, переходящий из Александра Македонского в Тамерлана, из Карла V в Наполеона, так же как существует дух музыки, вселяющийся в Моцарта, в Бетховена, в Дебюсси».— «А то еще дух разврата,— смеясь, прибавил кубинец,— он переходит из Мессалины в Клару Бау1 и из Истинной Королевы Валье Инклана в русскую царицу Екатерину Великую».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141
В тот же день кубинец зашел навестить Жан-Клода, веселый, с двумя бутылками вина, купленными в Кастельон-де-ла-Плана (я сразу догадалась, что с третьей бутылкой он уже расправился лично). Они глянули друг другу в глаза. «Брунете»,— сказал гость и потер раненую ногу. «Брунете»,— отвечал Жан-Клод и похлопал себя по животу. «Пулемет? Сволочь чертова! Самое подлое оружие, какое только можно выдумать».— «Не все ли равно, какое оружие? Я одно знаю — пуля во мне». Изо всех сил стараясь держаться непринужденно, я стала стелить постель. Кубинец лукаво скосил глаза, хлопнул ладонью по подушке: «Я вижу, вы тут времени зря не теряли». И не обращая ни малейшего внимания на мое недовольство, взял с ночного столика стаканы — в одном была вода, в двух других — остатки лекарств — и отправился в ванную полоскать их. Я удивилась: разве можно приносить вино в госпиталь? «Это госпиталь для выздоравливающих,— отвечал кубинец.— Есть такие, что придумывают всякие фокусы, пытаются создать катехизис революционера-пуританина, и Андре Марти тоже произносил пышные проклятия, а погребок в Кастельон-де-ла-Плана по-прежнему существует. И всегда очередь у дверей. Потому что мужчине, если он выздоровел, до чертиков хочется вина и этого самого, прошу прощения у присутствующих дам».— «И насколько я могу судить, революционный подъем отлично совмещается с публичными домами»,— сказала я; хотелось уязвить его побольнее. «Не так-то просто уничтожить проституцию. Одними запрещениями тут много не сделаешь...» — «Надо этих женщин перевоспитывать»,— сказала я. «Сейчас хватает других дел, поважнее. Победить—это первое. А тогда уж найдем время подумать о язвах общества. Ну, а пока...» Послышался гул моторов, три самолета вихрем пронеслись над крышами Беникасима. Я закричала в ужасе, забилась в угол, зажала ладонями уши. «Это наши истребители, патрулируют побережье,— спокойно сказал Жан-Клод.— Они всегда в это время пролетают». Стало стыдно, я высунулась в окно — три черные птицы летели к югу и потом скрылись из виду. Я пришла немного в себя. «Все равно, и те не стали бы бомбить госпиталь»,— сказала я. «Ну да! Итальянские «капрони», например, они на мать родную бомбы бросят»,— отвечал кубинец. «Но вот Эскориал они не бомбили, даже когда наши его заняли, все равно,— сказал Жан-Клод,— из уважения ко всяким кретинам, идиотам, развратникам и содомитам, которые похоронены в Королевском Пантеоне, да еще к донье Марии Кристине, ее не так давно уложили гнить в ту же помойку; к гому же всех этих покойников уж никак нельзя назвать марксистами».— «И потом никому не дано умереть дважды...» Вдруг слово «смерть» стало как бы расти, заполнило собой всю комнату с белыми стенами. Никто здесь еще не говорил со мной ни о смерти, ни о мертвецах. (Я вспомнила потрясающее полотно Брейгеля «Триумф смерти» из музея Прадо, я знала его по репродукциям.) «Представление о смерти, видимо, неотделимо от мысли о войне»,— сказала я. Оба засмеялись. «На войне никто не говорит о смерти»,— отвечал кубинец. «Но вы ее видите... Разве нет?» — «То, что видишь каждый день, становится привычным. Входит в повседневный быт. Война, она, знаешь ли, страшно упрощает все проблемы: стараешься одолеть, если сумеешь, да при этом еще и уцелеть, вот и все. «That is the question»2. Повезет тебе — выскочишь, не повезет — пропадешь. Только и всего».— «Но в конце концов не будете же вы отрицать: война четырнадцатого года породила глубокие философские размышления, связанные с проблемой смерти. Существуют книги...» — «Литература тыловиков!» — воскликнул Жан-Клод. «Здесь никто не говорит о смерти»,— повторил кубинец. Мой любимый нахмурился вдруг, стал суровым, и я обрадовалась — мне нравилось видеть его таким, таким он бывал во Франции, когда готовился читать лекции в Коллеж де Франс. И голос его звучал как тогда: «Мы победим...» — «Мы уже побеждаем»,— отвечал кубинец. «Мы победим, и тогда писатели, которые виновны в этой войне — а таких немало,— напишут о солдатах-философах, что размышляли ночами (фон — равнодушное звездное небо), лежа в окопе (первозданная грязь — символ), о судьбах человечества (of course, «мы не знаем, куда идем, и не знаем, откуда пришли»), о здешнем и нездешнем (ауто сакраменталь, как у Лопе), о чувстве войны, об ужасе войны, об ее мобилизующей, жизненной или деморализующей силе, кто-нибудь, конечно, процитирует Ницше или Юнга, упомянет о «Плясках Смерти», об Апокалипсисе, ударится в рассуждения об онтологии да эсхатологии... И все это вранье! Литература тыловиков. Человек, который идет на фронт, в первой же интендантской, где ему выдали форму, оставляет вместе с гражданской одеждой, галстуком и модными туфлями всю свою философию. Если бы не было Фортинбраса, не было бы и Гамлета, ибо у тех, кто творит историю, нет времени размышлять над черепом Йорика».— «Ну ее, философию!»—сказал кубинец. «А душа?» — спросила я. «Ох, ну что за охота вечно устраивать путаницу!..» — «Но, в конце концов, душа...» — «Я отвечу тебе словами Спинозы,— сказал Жан-Клод.— Душа не имеет воображения и может вспоминать о вещах, прошедших лишь в течение того времени, пока существует тело, в котором она живет».— «А после смерти?» — «Что остается вечным, без всякого сомнения, так это дух или, если хочешь, идея—в том смысле, в каком употреблял этот термин Платон».— «Ну, вот ты и признал это понятие».— «Я редко употребляю слово «душа». Но сейчас сделаю исключение и вот что скажу тебе: ты понимаешь душу как что-то индивидуальное, какое-то продолжение твоей личности, для меня же это понятие более широкое, оно имеет всеобщий характер. Будем лучше называть его духом. И в этом смысле существует дух власти, переходящий из Александра Македонского в Тамерлана, из Карла V в Наполеона, так же как существует дух музыки, вселяющийся в Моцарта, в Бетховена, в Дебюсси».— «А то еще дух разврата,— смеясь, прибавил кубинец,— он переходит из Мессалины в Клару Бау1 и из Истинной Королевы Валье Инклана в русскую царицу Екатерину Великую».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141