– Собака у тебя – прямо черт…
Машина уехала. Григорий сходил в погреб, чиркнул там спичкой. Потом принес из дома замок и повесил его на тяжелую, из сосновых плах, дверь погребка.
Утром, зайдя в кладовую, сурово двинул бровями:
– Ты что же это, а?
– Ну, чего там! Все на одной земле живем… Ты будь спокоен, Григорь Петрович. Не перевелись пока в Локтях хорошие люди.
И Бутылкин рассмеялся нахально, уверенно, далеко закинув маленькую голову с редко торчащими волосами песочного цвета. Григорий шагнул, наклонился к самому лицу Бутылкина:
– Не скаль зубы, выбью!
Бутылкин резко оборвал смех. Голова его в тот же миг приняла нормальное положение. Зеленоватые глаза обожгли Бородина, а тонкие длинные губы несколько раз дернулись, приоткрывая зубы – белые, только редковатые и неровные.
– Я тебе выбью! – раздельно произнес Бутылкин, опять приоткрыл на секунду зубы и продолжал: – Я так скажу… Председателем кто тебя сделал? И за что? За красивые глаза, что ли? Невыгодно – отваливайся. К нему – с сердцем, а он в сердце – перцем… Я, брат ты мой, любитель выпить и… да и украсть, пожалуй. Но оскорблений не терплю…
– Так. Значит, колхозным добром промышляешь?
– Видишь ли… У людей не краду, за это – очень даже в тюрьму легко. Да и жалко их, людей-то…
– Колхозное воровать – безопаснее, что ли?
– Проверено на практике, – уже мягче проговорил Бутылкин. – В кладовке – усушка, утруска, мыши, язви их… Особенно если с руководством по совести…
– Так, – снова повторил Бородин, сев на мешок с отрубями. – Ну и жулик ты…
– Я полагал, это вам известно, – уже с издевательской улыбкой проговорил Бутылкин.
– Что, что известно? Ты еще что-нибудь сочини! – повысил голос Бородин. Но сам понимал, что Бутылкин чувствует в его окрике фальшивые ноты.
– Ты не волнуйся, Григорий Петрович… – тихо, успокаивающе заговорил Бутылкин, расхаживая по кладовой. Правое веко у него подрагивало, точно он беспрерывно подмигивал. – У нас будет порядок. Жизнь – она что? Она всегда в тягость, если в ней правильную дорогу не нащупать…
Григорий от неожиданности даже привстал:
– Что, что?
В ушах опять гудели слова отца: «Каждый живет по своей линии, топчет свои тропинки…». И казалось уже, будто отец сказал их, эти слова, совсем недавно, может быть, вчера.
– Правильную дорогу, говорю, иметь нужно в жизни, – повторил Бутылкин. – А ты не нащупал пока свою. Вот и топай по нашей, а?
* * *
… Вечером, перед тем как лечь спать, Бородин долго сидел на кровати, чесал волосатую грудь, жевал губами. Вот, оказывается, зачем избрали его председателем. «Топай по нашей дорожке…» Так… Вот тебе, батя, и своя тропинка…
Вошла Анисья, бросила на кровать свежие простыни.
– Ну-ка встань, застелю.
Григорий покорно поднялся. Переменив простыни, Анисья выпрямилась, спрятала руки под фартук и спросила:
– Откуда мясо у нас в погребе?
– Какое мясо? А-а… Наше, стало быть.
– Наше?.. Я ведь слышала, как ночью машина приезжала.
– Ишь ты… Бабы, говорят, дуры, а ты у меня понятливая. – И предостерегающе добавил: – Сыну еще расскажи, что и как… У тебя ума хватит.
Анисья покачала головой и вышла. И почти сразу же в комнату забежал с улицы раскрасневшийся Петька. И Григорий тотчас вспомнил, что, проходя сегодня в конце дня мимо Веселовых, он видел сына, который, сидя за столом, вытащенным из избы под старый, развесистый тополь, рассматривал вместе с Поленькой какую-то книжку. Головы детей почти соприкасались. Евдокия, стоя спиной к плетню, за которым остановился Григорий, возилась у летней печки-времянки, готовя ужин. Потом она подошла к столу, тоже нагнулась к книжке и погладила по голове дочь, потом Петьку.
Григорий хотел перемахнуть через плетень, схватить Петьку за руку и там же избить его, чтоб раз и навсегда забыл он дорогу к Веселовым. Но по улице шли люди. Григорий зашагал к своему дому, повторяя: «Ладно, приди домой, шкуру спущу…» И вот теперь оглядывал сына прищуренными глазами.
Петька, как только увидел отца, притих, в нерешительности топтался на одном месте.
– Рассказывай, откуда идешь, – сердито и многозначительно сказал Григорий. – Ну…
Григорий ждал, что сын смутится, может быть, даже заплачет. Однако Петька чуть приподнял голову, посмотрел на отца исподлобья. И Григорий испуганно подумал вдруг: «Чего больше в его взгляде: робости или упрямства?»
– Чего же ты? Язык проглотил? Говори!..
Но Петька опять не ответил и тихо попятился к выходу.
– Куда, щенок? Назад!
Мальчик остановился, переступая с ноги на ногу.
– Ну и ладно. А чего кричать-то?
И опять Григорий не мог понять: что же прозвучало в словах сына? И потому, что не понял, разозлился еще больше, потянулся за ремнем, висевшим на стене. Петька тотчас отпрянул в сторону, сжался там в комочек, испуганно, без звука, завертел головой из стороны в сторону, точно ища спасения от отцовского гнева.
Видимо, Петькина беспомощность, заметавшийся в его глазах испуг привели Григория в себя. Он швырнул ремень в другой угол, тяжело опустился на лавку, отвалился к стене и закрыл глаза.
Когда открыл их, Петька все еще был на прежнем месте. Рядом с ним стояла теперь Анисья и молча смотрела на мужа. Смотрела с немым укором, с жалостью.
– Угробишь ведь мальчонку, – еле слышно произнесла Анисья. – Долго ли детский умишко свихнуть…
– Ему свихнешь, как же… Упрямство бы сломить, и то ладно.
– Господи! Какое у ребенка упрямство! Задергал ты его.
– Какое? – Голос Григория приобрел прежнюю твердость. – Какое, говоришь? А ты не замечаешь? А я вот замечаю, вроде… Э-э, да что…
Григорий накинул на себя пиджак, сорвал с гвоздя фуражку, у порога обернулся:
– Тебя вон я тоже хотел пригнуть к себе. Ломал что есть силы, до хруста. Да не доломал. Чужая ты все равно. И Петька, чую, в тебя, стервец, растет.
Вдруг Григорий снова вспомнил, как склонилась над дочерью и Петькой Евдокия Веселова. «Да, пожалуй, еще и та его на свой манер воспитывает…» И сорвался, заорал Петьке:
– Места живого на тебе не оставлю, если еще раз там увижу!..
3
Жена беспокоила Григория меньше. И до ухода в армию она была какая-то странная, непонятная, безмолвная. Иногда неделю-две он не слышал от нее ни слова. Она жила в доме незаметно, бесшумно, вынашивала в себе какие-то, известные ей одной, думы. Но о сыне Григорий думал теперь каждый день.
В течение всей службы в армии жила в его памяти почему-то одна и та же картина: стоят вчетвером на вокзале перед уходящим эшелоном Евдокия Веселова, Анисья, Петька и Поленька. Петька и Поленька держат друг друга за руки и смотрят встревоженными детскими глазами, пытаясь понять, что же происходит. Возвращаясь домой, Григорий думал: «Анисья – черт с ней, а сына не отдам… Глотку перегрызу за него…»
Сначала Петька, помня об угрозе, вроде безмолвно покорился отцу, притих, к Веселовым, да и вообще никуда не ходил, целыми днями возился с баяном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140
Машина уехала. Григорий сходил в погреб, чиркнул там спичкой. Потом принес из дома замок и повесил его на тяжелую, из сосновых плах, дверь погребка.
Утром, зайдя в кладовую, сурово двинул бровями:
– Ты что же это, а?
– Ну, чего там! Все на одной земле живем… Ты будь спокоен, Григорь Петрович. Не перевелись пока в Локтях хорошие люди.
И Бутылкин рассмеялся нахально, уверенно, далеко закинув маленькую голову с редко торчащими волосами песочного цвета. Григорий шагнул, наклонился к самому лицу Бутылкина:
– Не скаль зубы, выбью!
Бутылкин резко оборвал смех. Голова его в тот же миг приняла нормальное положение. Зеленоватые глаза обожгли Бородина, а тонкие длинные губы несколько раз дернулись, приоткрывая зубы – белые, только редковатые и неровные.
– Я тебе выбью! – раздельно произнес Бутылкин, опять приоткрыл на секунду зубы и продолжал: – Я так скажу… Председателем кто тебя сделал? И за что? За красивые глаза, что ли? Невыгодно – отваливайся. К нему – с сердцем, а он в сердце – перцем… Я, брат ты мой, любитель выпить и… да и украсть, пожалуй. Но оскорблений не терплю…
– Так. Значит, колхозным добром промышляешь?
– Видишь ли… У людей не краду, за это – очень даже в тюрьму легко. Да и жалко их, людей-то…
– Колхозное воровать – безопаснее, что ли?
– Проверено на практике, – уже мягче проговорил Бутылкин. – В кладовке – усушка, утруска, мыши, язви их… Особенно если с руководством по совести…
– Так, – снова повторил Бородин, сев на мешок с отрубями. – Ну и жулик ты…
– Я полагал, это вам известно, – уже с издевательской улыбкой проговорил Бутылкин.
– Что, что известно? Ты еще что-нибудь сочини! – повысил голос Бородин. Но сам понимал, что Бутылкин чувствует в его окрике фальшивые ноты.
– Ты не волнуйся, Григорий Петрович… – тихо, успокаивающе заговорил Бутылкин, расхаживая по кладовой. Правое веко у него подрагивало, точно он беспрерывно подмигивал. – У нас будет порядок. Жизнь – она что? Она всегда в тягость, если в ней правильную дорогу не нащупать…
Григорий от неожиданности даже привстал:
– Что, что?
В ушах опять гудели слова отца: «Каждый живет по своей линии, топчет свои тропинки…». И казалось уже, будто отец сказал их, эти слова, совсем недавно, может быть, вчера.
– Правильную дорогу, говорю, иметь нужно в жизни, – повторил Бутылкин. – А ты не нащупал пока свою. Вот и топай по нашей, а?
* * *
… Вечером, перед тем как лечь спать, Бородин долго сидел на кровати, чесал волосатую грудь, жевал губами. Вот, оказывается, зачем избрали его председателем. «Топай по нашей дорожке…» Так… Вот тебе, батя, и своя тропинка…
Вошла Анисья, бросила на кровать свежие простыни.
– Ну-ка встань, застелю.
Григорий покорно поднялся. Переменив простыни, Анисья выпрямилась, спрятала руки под фартук и спросила:
– Откуда мясо у нас в погребе?
– Какое мясо? А-а… Наше, стало быть.
– Наше?.. Я ведь слышала, как ночью машина приезжала.
– Ишь ты… Бабы, говорят, дуры, а ты у меня понятливая. – И предостерегающе добавил: – Сыну еще расскажи, что и как… У тебя ума хватит.
Анисья покачала головой и вышла. И почти сразу же в комнату забежал с улицы раскрасневшийся Петька. И Григорий тотчас вспомнил, что, проходя сегодня в конце дня мимо Веселовых, он видел сына, который, сидя за столом, вытащенным из избы под старый, развесистый тополь, рассматривал вместе с Поленькой какую-то книжку. Головы детей почти соприкасались. Евдокия, стоя спиной к плетню, за которым остановился Григорий, возилась у летней печки-времянки, готовя ужин. Потом она подошла к столу, тоже нагнулась к книжке и погладила по голове дочь, потом Петьку.
Григорий хотел перемахнуть через плетень, схватить Петьку за руку и там же избить его, чтоб раз и навсегда забыл он дорогу к Веселовым. Но по улице шли люди. Григорий зашагал к своему дому, повторяя: «Ладно, приди домой, шкуру спущу…» И вот теперь оглядывал сына прищуренными глазами.
Петька, как только увидел отца, притих, в нерешительности топтался на одном месте.
– Рассказывай, откуда идешь, – сердито и многозначительно сказал Григорий. – Ну…
Григорий ждал, что сын смутится, может быть, даже заплачет. Однако Петька чуть приподнял голову, посмотрел на отца исподлобья. И Григорий испуганно подумал вдруг: «Чего больше в его взгляде: робости или упрямства?»
– Чего же ты? Язык проглотил? Говори!..
Но Петька опять не ответил и тихо попятился к выходу.
– Куда, щенок? Назад!
Мальчик остановился, переступая с ноги на ногу.
– Ну и ладно. А чего кричать-то?
И опять Григорий не мог понять: что же прозвучало в словах сына? И потому, что не понял, разозлился еще больше, потянулся за ремнем, висевшим на стене. Петька тотчас отпрянул в сторону, сжался там в комочек, испуганно, без звука, завертел головой из стороны в сторону, точно ища спасения от отцовского гнева.
Видимо, Петькина беспомощность, заметавшийся в его глазах испуг привели Григория в себя. Он швырнул ремень в другой угол, тяжело опустился на лавку, отвалился к стене и закрыл глаза.
Когда открыл их, Петька все еще был на прежнем месте. Рядом с ним стояла теперь Анисья и молча смотрела на мужа. Смотрела с немым укором, с жалостью.
– Угробишь ведь мальчонку, – еле слышно произнесла Анисья. – Долго ли детский умишко свихнуть…
– Ему свихнешь, как же… Упрямство бы сломить, и то ладно.
– Господи! Какое у ребенка упрямство! Задергал ты его.
– Какое? – Голос Григория приобрел прежнюю твердость. – Какое, говоришь? А ты не замечаешь? А я вот замечаю, вроде… Э-э, да что…
Григорий накинул на себя пиджак, сорвал с гвоздя фуражку, у порога обернулся:
– Тебя вон я тоже хотел пригнуть к себе. Ломал что есть силы, до хруста. Да не доломал. Чужая ты все равно. И Петька, чую, в тебя, стервец, растет.
Вдруг Григорий снова вспомнил, как склонилась над дочерью и Петькой Евдокия Веселова. «Да, пожалуй, еще и та его на свой манер воспитывает…» И сорвался, заорал Петьке:
– Места живого на тебе не оставлю, если еще раз там увижу!..
3
Жена беспокоила Григория меньше. И до ухода в армию она была какая-то странная, непонятная, безмолвная. Иногда неделю-две он не слышал от нее ни слова. Она жила в доме незаметно, бесшумно, вынашивала в себе какие-то, известные ей одной, думы. Но о сыне Григорий думал теперь каждый день.
В течение всей службы в армии жила в его памяти почему-то одна и та же картина: стоят вчетвером на вокзале перед уходящим эшелоном Евдокия Веселова, Анисья, Петька и Поленька. Петька и Поленька держат друг друга за руки и смотрят встревоженными детскими глазами, пытаясь понять, что же происходит. Возвращаясь домой, Григорий думал: «Анисья – черт с ней, а сына не отдам… Глотку перегрызу за него…»
Сначала Петька, помня об угрозе, вроде безмолвно покорился отцу, притих, к Веселовым, да и вообще никуда не ходил, целыми днями возился с баяном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140