Посмотришь на обломки такого камня, подивишься: внутри его жили черви, что ли! И с облегчением отбросишь подальше в воду…
* * *
Шел тысяча девятьсот сороковой год.
В Локтях и вокруг Локтей изменилось многое. Недалеко от деревни провели железную дорогу, вдоль которой возникли новые поселки. День и ночь над Локтями, над озером разносились паровозные гудки. А зимой, особенно в тихие морозные ночи, слышно было, как на стыках рельсов стучат колеса проходящих поездов.
Леса вокруг Локтей заметно поредели. Частью они были вырублены во время строительства железной дороги, частью выкорчеваны колхозниками, а земли превращены в пашни.
Заметно разрослись, расстроились в обе стороны по берегу озера и сами Локти. В летние солнечные дни, особенно после дождя, деревня весело поблескивала красными, зелеными, коричневыми железными крышами домов. Главная улица, упирающаяся в озеро, сделалась уже – то ли от могуче разросшихся, в два обхвата, тополей, которыми была засажена, то ли оттого, что никогда не пустовала. Затененная от зноя деревьями, она всегда привлекала пешеходов. А вечерами на улицу выходили прогуляться по холодку старики, высыпала со смехом молодежь. И смех этот не затихал долго-долго, до тех пор, пока не начинали меркнуть звезды.
На месте сожженного Зеркаловым первого общественного коровника построили деревянный скотный двор. Он стоит и до сих пор. А рядом сложили из красного кирпича и бутового камня еще несколько обширных хозяйственных построек, крытых шифером. Позади них возвели высокую и остроконечную силосную башню. В непогожие осенние дни, когда грязноватые облака плавают над бором, задевая верхушки сосен, башня эта кажется особенно высокой, уходящей железной крышей в самое небо.
Изменились и люди. Голова Андрея Веселова чуть-чуть засеребрилась на висках. Но это, очевидно, не от старости, а от постоянных председательских забот.
Тихон Ракитин стал шире в плечах, красный лоб его изрезали новые глубокие морщины, отчего выглядел он всегда суровым и нахмуренным. Как и все люди, обладающие большой физической силой, он ходил осторожно, словно боялся задеть что-нибудь, был неуклюж, неповоротлив. С самого дня организации колхоза он работал в животноводстве. Сначала пас скот, потом заведовал фермой.
Игнат Исаев, Кузьма Разинкин и Демьян Сухов, каждому из которых во время коллективизации было под пятьдесят, сейчас превратились в стариков. Вступив в колхоз одними из последних, они все время как-то жались друг к другу. И сейчас Кузьма Разинкин и Демьян Сухов почти каждый вечер ковыляли через дорогу к Игнату Исаеву, который, похоронив старуху, жил в одиночестве на самом конце главной улицы. Вытащив из дома стулья, они садились возле окон под деревьями и, опираясь руками на поставленные между ног костыли, слушали песни молодежи, смех. Игнат Исаев, из всех троих казавшийся самым дряхлым и старым, всегда спрашивал об одном и том же:
– Как, Кузьма Митрич, Гаврила твой?
Сын Разинкина, Гаврила, служивший у колчаковцев вместе с младшим Исаевым, не только выдержал «испытательный срок», о котором просил Андрея при вступлении в колхоз, но и «перевыдержал», как шутил иногда Веселов. Гаврила стал одним из лучших работников в колхозе.
– А что ему – бугай бугаем ходит, – отвечал Кузьма на вопрос Исаева. – Нынче собирается на тракториста ехать учиться.
Игнат тряс седой головой и старался спрятать от друзей скупые старческие слезы.
– И мой сынок сейчас бы… Попутал тогда нечистый меня, дурака, к Зеркалову его… Не шел ведь он, как знал, что сгинет там… – Уже не стыдясь, Исаев вытирал глаза кривым пальцем и, помолчав, говорил: – Кто его знал, какую жизнь отстаивать… Эвон поют…
Послушав, он обращался к Демьяну Сухову:
– Вот ты, Демьяныч, счастливый все-таки – племяша имеешь. В какой он класс перешел, Никита-то твой, в седьмой али в восьмой?
Демьян Сухов отвечал, что в восьмой, что нынче, приехав из районной десятилетки после экзаменов, отправился на луга помогать колхозникам косить сено. Исаев кивал голевой и опять начинал: «А мой сынок…»
Он считал себя виновным в смерти сына и не мог простить себе этого.
Бывший работник Бородиных Степан Алабугин, вымахавший, всем на удивление, в двухметрового детину, года три назад определился в ученье к кузнецу Павлу Туманову. Скоро он освоил кузнечное дело не хуже учителя, женился и в одно лето построил себе огромный крестовый дом. Толстенные бревна, которые не под силу были двоим-троим, Степан шутя взваливал себе на плечи и нес куда надо.
– Смотри, надорвешься. На ночь-то оставь силенок, а то женка молодая обидится, – скалили зубы мужики.
Степан только улыбался в ответ, вытирая рукавом пот с лица, и ласково оглядывал красневшую жену.
Изменился за эти годы и Федот Артюхин, стал более молчаливым, спокойным, хотя по-прежнему был трусоват.
Бутылкин, его друзья Тушков и Амонжолов окончательно спились. Андрей Веселов измучился с ними, уговаривал, грозил, но ничего не помогало.
– Что ты на нас? – отбивался за всех Бутылкин. – Ну, выпиваем иногда, в свободное от трудов время. На свои пьем, не занимаем у тебя…
– Воруете, дьяволы, хлеб! – стучал кулаком по столу Веселов, выведенный из терпения.
– Но, но, ты полегче! – огрызался Бутылкин. – Я те оскорблю, я оскорблю!.. Ты поймай сперва, поймай…
Поймать их действительно пока не удавалось.
Изменился и Григорий, постарел, погрузнел. Рыхлые покатые плечи его отвисли еще более, при ходьбе он немного горбился, будто трудно было ему нести собственное тело. Лицо заострилось, узкий лоб стал выдаваться немного вперед. Маленький нос, толстый у переносицы, тоже чуть-чуть закруглился, напоминая воробьиный клюв. Вообще, во всем облике Бородина было что-то птичье.
Анисья заметно пополнела. Из худенькой и гибкой девушки превратилась в невысокую стройную женщину с грустным бледноватым лицом. Она говорила немного и негромко, никогда не суетилась, ходила по комнатам и вокруг дома неторопливо и мягко. В больших синих, все еще ясных глазах ее по-прежнему светился пугливый огонек.
По-прежнему Григорий Бородин жил замкнуто, незаметно, обособленно от других. Ни от какой работы не отказывался, но и вперед не лез. Встречаясь с людьми, больше слушал, щурил глаза, будто хотел спрятать их куда-то. Ни с кем особой дружбы не завязывал. Анисья попыталась как-то завести знакомство с женой Ракитина, стала бегать утрами то за дрожжами, то за какой-нибудь посудиной. Узнав об этом, Григорий зыкнул однажды на жену так, что она побледнела.
– Ты что это?! С голоду буду подыхать, а не пойду к ним, не буду кланяться. И детям закажу!.. Смотри у меня!.. – Он угрожающе сжал кулаки.
Даже если Бутылкин завертывал к Бородиным, Григорий встречал его холодноватым, удивленным взглядом, будто спрашивал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140
* * *
Шел тысяча девятьсот сороковой год.
В Локтях и вокруг Локтей изменилось многое. Недалеко от деревни провели железную дорогу, вдоль которой возникли новые поселки. День и ночь над Локтями, над озером разносились паровозные гудки. А зимой, особенно в тихие морозные ночи, слышно было, как на стыках рельсов стучат колеса проходящих поездов.
Леса вокруг Локтей заметно поредели. Частью они были вырублены во время строительства железной дороги, частью выкорчеваны колхозниками, а земли превращены в пашни.
Заметно разрослись, расстроились в обе стороны по берегу озера и сами Локти. В летние солнечные дни, особенно после дождя, деревня весело поблескивала красными, зелеными, коричневыми железными крышами домов. Главная улица, упирающаяся в озеро, сделалась уже – то ли от могуче разросшихся, в два обхвата, тополей, которыми была засажена, то ли оттого, что никогда не пустовала. Затененная от зноя деревьями, она всегда привлекала пешеходов. А вечерами на улицу выходили прогуляться по холодку старики, высыпала со смехом молодежь. И смех этот не затихал долго-долго, до тех пор, пока не начинали меркнуть звезды.
На месте сожженного Зеркаловым первого общественного коровника построили деревянный скотный двор. Он стоит и до сих пор. А рядом сложили из красного кирпича и бутового камня еще несколько обширных хозяйственных построек, крытых шифером. Позади них возвели высокую и остроконечную силосную башню. В непогожие осенние дни, когда грязноватые облака плавают над бором, задевая верхушки сосен, башня эта кажется особенно высокой, уходящей железной крышей в самое небо.
Изменились и люди. Голова Андрея Веселова чуть-чуть засеребрилась на висках. Но это, очевидно, не от старости, а от постоянных председательских забот.
Тихон Ракитин стал шире в плечах, красный лоб его изрезали новые глубокие морщины, отчего выглядел он всегда суровым и нахмуренным. Как и все люди, обладающие большой физической силой, он ходил осторожно, словно боялся задеть что-нибудь, был неуклюж, неповоротлив. С самого дня организации колхоза он работал в животноводстве. Сначала пас скот, потом заведовал фермой.
Игнат Исаев, Кузьма Разинкин и Демьян Сухов, каждому из которых во время коллективизации было под пятьдесят, сейчас превратились в стариков. Вступив в колхоз одними из последних, они все время как-то жались друг к другу. И сейчас Кузьма Разинкин и Демьян Сухов почти каждый вечер ковыляли через дорогу к Игнату Исаеву, который, похоронив старуху, жил в одиночестве на самом конце главной улицы. Вытащив из дома стулья, они садились возле окон под деревьями и, опираясь руками на поставленные между ног костыли, слушали песни молодежи, смех. Игнат Исаев, из всех троих казавшийся самым дряхлым и старым, всегда спрашивал об одном и том же:
– Как, Кузьма Митрич, Гаврила твой?
Сын Разинкина, Гаврила, служивший у колчаковцев вместе с младшим Исаевым, не только выдержал «испытательный срок», о котором просил Андрея при вступлении в колхоз, но и «перевыдержал», как шутил иногда Веселов. Гаврила стал одним из лучших работников в колхозе.
– А что ему – бугай бугаем ходит, – отвечал Кузьма на вопрос Исаева. – Нынче собирается на тракториста ехать учиться.
Игнат тряс седой головой и старался спрятать от друзей скупые старческие слезы.
– И мой сынок сейчас бы… Попутал тогда нечистый меня, дурака, к Зеркалову его… Не шел ведь он, как знал, что сгинет там… – Уже не стыдясь, Исаев вытирал глаза кривым пальцем и, помолчав, говорил: – Кто его знал, какую жизнь отстаивать… Эвон поют…
Послушав, он обращался к Демьяну Сухову:
– Вот ты, Демьяныч, счастливый все-таки – племяша имеешь. В какой он класс перешел, Никита-то твой, в седьмой али в восьмой?
Демьян Сухов отвечал, что в восьмой, что нынче, приехав из районной десятилетки после экзаменов, отправился на луга помогать колхозникам косить сено. Исаев кивал голевой и опять начинал: «А мой сынок…»
Он считал себя виновным в смерти сына и не мог простить себе этого.
Бывший работник Бородиных Степан Алабугин, вымахавший, всем на удивление, в двухметрового детину, года три назад определился в ученье к кузнецу Павлу Туманову. Скоро он освоил кузнечное дело не хуже учителя, женился и в одно лето построил себе огромный крестовый дом. Толстенные бревна, которые не под силу были двоим-троим, Степан шутя взваливал себе на плечи и нес куда надо.
– Смотри, надорвешься. На ночь-то оставь силенок, а то женка молодая обидится, – скалили зубы мужики.
Степан только улыбался в ответ, вытирая рукавом пот с лица, и ласково оглядывал красневшую жену.
Изменился за эти годы и Федот Артюхин, стал более молчаливым, спокойным, хотя по-прежнему был трусоват.
Бутылкин, его друзья Тушков и Амонжолов окончательно спились. Андрей Веселов измучился с ними, уговаривал, грозил, но ничего не помогало.
– Что ты на нас? – отбивался за всех Бутылкин. – Ну, выпиваем иногда, в свободное от трудов время. На свои пьем, не занимаем у тебя…
– Воруете, дьяволы, хлеб! – стучал кулаком по столу Веселов, выведенный из терпения.
– Но, но, ты полегче! – огрызался Бутылкин. – Я те оскорблю, я оскорблю!.. Ты поймай сперва, поймай…
Поймать их действительно пока не удавалось.
Изменился и Григорий, постарел, погрузнел. Рыхлые покатые плечи его отвисли еще более, при ходьбе он немного горбился, будто трудно было ему нести собственное тело. Лицо заострилось, узкий лоб стал выдаваться немного вперед. Маленький нос, толстый у переносицы, тоже чуть-чуть закруглился, напоминая воробьиный клюв. Вообще, во всем облике Бородина было что-то птичье.
Анисья заметно пополнела. Из худенькой и гибкой девушки превратилась в невысокую стройную женщину с грустным бледноватым лицом. Она говорила немного и негромко, никогда не суетилась, ходила по комнатам и вокруг дома неторопливо и мягко. В больших синих, все еще ясных глазах ее по-прежнему светился пугливый огонек.
По-прежнему Григорий Бородин жил замкнуто, незаметно, обособленно от других. Ни от какой работы не отказывался, но и вперед не лез. Встречаясь с людьми, больше слушал, щурил глаза, будто хотел спрятать их куда-то. Ни с кем особой дружбы не завязывал. Анисья попыталась как-то завести знакомство с женой Ракитина, стала бегать утрами то за дрожжами, то за какой-нибудь посудиной. Узнав об этом, Григорий зыкнул однажды на жену так, что она побледнела.
– Ты что это?! С голоду буду подыхать, а не пойду к ним, не буду кланяться. И детям закажу!.. Смотри у меня!.. – Он угрожающе сжал кулаки.
Даже если Бутылкин завертывал к Бородиным, Григорий встречал его холодноватым, удивленным взглядом, будто спрашивал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140