Раньше она с ним никогда так не говорила. Ее беспокоит, что он смотрит на нее холодно и с нескрываемой насмешкой.
— Я — русский, Надя. И для меня такая жизнь, которой я живу и которой живут тут все, жизнь ради денег, экономии и страховок, не имеет никакой привлекательности и никакого смысла. Я до конца своих дней буду думать о русских солдатах, о России — до последнего вздоха. Если бы я и хотел быть другим, не смог бы. И если бы я примкнул к гвельфам, я бы им сказал: идея универсальной монархии гибеллинов в конце концов не так уж плоха. А примкни я к гибеллинам, я бы заявил: гвельфская идея универсальной религии, как духовной связи, тоже не самая худшая. Но Цинна, Надя, упрям. Всегда таким был, И таковым останется.
Вся эта фразеология эмигрантских кругов, которая еще со времен Парижа навязла ей в зубах, ничего не говорила бедной женщине и наводила на нее ужасную тоску. Наконец она язвительно бросила мужу, что он, погрузившись в разбирательство ненужных споров, остался в Лондоне в полной изоляции и растерял друзей. Ни к чему хорошему это отшельничество не приведет! Оно просто нелепо!
Репнин побледнел от этих ее слов, но она не могла удержаться, чтобы до конца не высказать все, что накопилось в душе.
— В Париже, Надя, вы говорили совсем по-другому. Вспомните, ведь и St. Just остался в Конвенте совсем один, а как вы им восторгались! Там, в нашей маленькой квартирке за Одеоном, когда мы переводили на русский ту книгу для Сурина. Вы помните, как Сен-Жюст говорил, обращаясь к вечности? Не в надежде спасти Робеспьера, а потому что Конвент был вначале восходящей звездой на утреннем небе. Жена громко смеется в ответ:
— Николай Родионович Репнин, проснитесь, вы же не Сен-Жюст!
Муж возражает сердито:
— Кто кем был, никогда нельзя сказать, пока человек еще жив. Разумеется, я не Сен-Жюст, ни по внешности, как говорят об этом фотографии, ни по своему положению. Я бывший штабной офицер армии Деникина. Юнкер. Однако, родись я во Франции, я мог бы быть и Сен-Жюстом. Вполне вероятно. Никто не является тем, кем он называется при жизни.
На все это жена смеется еще громче:
— Но разве вы могли бы войти в Конвент? Бросьте, Коля, это невозможно! Вы и Робеспьер?
Побледнев, муж осознает: вероятно, он выглядит смешным. Этого русского эмигранта, как и многих других русских, рассеянных по свету, сделали неузнаваемыми чужбина, бедность, невзгоды, отчаяние и безнадежность. Впрочем, он все равно был бы смешон, и не сравни он себя с вождем Великой французской революции. А жалость к этой женщине, несмотря на все лишения и муки продолжающей преданно следовать за ним по жизни, заставляет его смутиться еще больше. Разговор прерывается.
Между тем его жена, предчувствуя беду — дар, которым обладают все женщины,— настойчиво пытается его развлечь.
— Но вас бы первого гильотинировала революция, Ники. Я убеждена, вы бы в Париже встали на защиту Людовика. Того самого Людовика, всю жизнь любившего не Францию, и даже не свою жену, а жареного каплуна. Да вы бы, Ники, и муравья не смогли раздавить, находись вы в то время в Париже!
То ли потому, что жена поднимает его на смех, то ли унесясь мыслями в прошлое и словно бы воображая себя кем-то другим, он смотрит на нее исподлобья своими черными азиатскими глазами. Бледность его красивого, обычно невозмутимого лица сейчас превращается в маску итальянского или французского разбойника. Треугольник черной бороды — сам не зная зачем, он носит ее с тех пор, как они, покинув Россию, отплыли из Керчи,— придает его физиономии выражение безжалостного судьи с ледяным сердцем. Заостренные черты лица сообщают ему сходство с грабителем из Калабрии. И вдруг с итальянской театральностью, столь не свойственной русским, он разражается тирадой:
— Я бы в первый день гильотинировал графа Мирабо! Но поскольку жена его продолжает смеяться, он
добавляет, понизив голос:
— А впрочем, вы правы. Я бы и муравья пальцем не тронул.
Надя, много раз пытавшаяся уговорить его сбрить эту нелепую, страшную черную бороду, с опаской смотрит на него, испуганная его диким, новым для нее взглядом. Чтобы прекратить бесплодную дискуссию, она начинает убеждать его нежным голосом, как человека, нуждающегося в утешении:
— Все-таки вы должны согласиться — мы и сами в какой-то степени повинны в наших невзгодах. Надо трезво взглянуть на вещи. Что толку в ваших фантасмагориях? Ордынский смеется над вашими декламациями на историческую тему. Все это не имеет к нам никакого отношения. Мы русские. Мой отец не был французским генералом. Я вас прошу, Ники,— завтра же сходите на биржу труда. Попросите себе работу. Скромно. Без вызова. Люди не терпят высокомерия. Люди ценят скромность.
То ли потому, что голос ее потеплел, или потому, что он уловил в нем печальные нотки, он ей отвечает, негромко:
— Не было, Надя, более скромного человека, чем тот итальянец, который с тысячью товарищей создал Италию и передал ее на тарелочке королю, прославленному своими усами. Помните — всюду, где бы мы ни были в Италии, стояли его памятники. А Гарибальди? Он грузил здесь баржи и держал небольшую колбасную лавчонку. А потом пьемонтцы расстреливали сочувствующих ему крестьян целыми селами.
— Что я могу об этом знать, Ники? Я только вижу, вы не любите, когда я призываю вас к скромности.
— Правильно, не люблю. Не было более скромного человека, Надя, чем лидер французских социалистов Жорес, знакомый моего отца. Я его видел и слушал в Париже, во время нашего там пребывания перед войной, я вам рассказывал. И чего он дождался? Его убили в канун войны как изменника. Jaures предатель? Это он-то, который так любил свою страну, как того не заслуживает ни одна из стран?
— Ну хорошо, хорошо,— терпеливо отвечает жена.— Но все это, Ники, были главы правительств, министры, политические деятели, а вы таковым не являетесь. Ни Антон Иванович, ни Петр Николаевич не хотели выслушать ваше мнение или спросить вашего совета. Вы сами мне рассказывали. Я просто вынуждена вам это напомнить. Вы были красивым и в высшей степени благородным молодым человеком. Прапорщиком. А говорите, как претендент на важный пост. Вы все такие — Репнины. Простите меня, Николай, но вы большой ребенок.
Хотя это говорит ему любимая женщина, говорит сердечно, с искренним сочувствием, ее слова поражают его в самое сердце. Гримаса злобы и ненависти искажает его лицо. Но к ним примешивается печаль. (Несколько мгновений лицо это имеет трупный оттенок.)
— Вы совершенно правы, Надя. Офицер в этом мире ничего не значит. Ни у кого здесь и в мыслях нет побеспокоиться о нас, русских офицерах. К тому же Цинна слишком много говорит. Я слишком много говорю. Я совершенно одинок, вокруг меня никого нет. Никаким влиянием не пользуюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201
— Я — русский, Надя. И для меня такая жизнь, которой я живу и которой живут тут все, жизнь ради денег, экономии и страховок, не имеет никакой привлекательности и никакого смысла. Я до конца своих дней буду думать о русских солдатах, о России — до последнего вздоха. Если бы я и хотел быть другим, не смог бы. И если бы я примкнул к гвельфам, я бы им сказал: идея универсальной монархии гибеллинов в конце концов не так уж плоха. А примкни я к гибеллинам, я бы заявил: гвельфская идея универсальной религии, как духовной связи, тоже не самая худшая. Но Цинна, Надя, упрям. Всегда таким был, И таковым останется.
Вся эта фразеология эмигрантских кругов, которая еще со времен Парижа навязла ей в зубах, ничего не говорила бедной женщине и наводила на нее ужасную тоску. Наконец она язвительно бросила мужу, что он, погрузившись в разбирательство ненужных споров, остался в Лондоне в полной изоляции и растерял друзей. Ни к чему хорошему это отшельничество не приведет! Оно просто нелепо!
Репнин побледнел от этих ее слов, но она не могла удержаться, чтобы до конца не высказать все, что накопилось в душе.
— В Париже, Надя, вы говорили совсем по-другому. Вспомните, ведь и St. Just остался в Конвенте совсем один, а как вы им восторгались! Там, в нашей маленькой квартирке за Одеоном, когда мы переводили на русский ту книгу для Сурина. Вы помните, как Сен-Жюст говорил, обращаясь к вечности? Не в надежде спасти Робеспьера, а потому что Конвент был вначале восходящей звездой на утреннем небе. Жена громко смеется в ответ:
— Николай Родионович Репнин, проснитесь, вы же не Сен-Жюст!
Муж возражает сердито:
— Кто кем был, никогда нельзя сказать, пока человек еще жив. Разумеется, я не Сен-Жюст, ни по внешности, как говорят об этом фотографии, ни по своему положению. Я бывший штабной офицер армии Деникина. Юнкер. Однако, родись я во Франции, я мог бы быть и Сен-Жюстом. Вполне вероятно. Никто не является тем, кем он называется при жизни.
На все это жена смеется еще громче:
— Но разве вы могли бы войти в Конвент? Бросьте, Коля, это невозможно! Вы и Робеспьер?
Побледнев, муж осознает: вероятно, он выглядит смешным. Этого русского эмигранта, как и многих других русских, рассеянных по свету, сделали неузнаваемыми чужбина, бедность, невзгоды, отчаяние и безнадежность. Впрочем, он все равно был бы смешон, и не сравни он себя с вождем Великой французской революции. А жалость к этой женщине, несмотря на все лишения и муки продолжающей преданно следовать за ним по жизни, заставляет его смутиться еще больше. Разговор прерывается.
Между тем его жена, предчувствуя беду — дар, которым обладают все женщины,— настойчиво пытается его развлечь.
— Но вас бы первого гильотинировала революция, Ники. Я убеждена, вы бы в Париже встали на защиту Людовика. Того самого Людовика, всю жизнь любившего не Францию, и даже не свою жену, а жареного каплуна. Да вы бы, Ники, и муравья не смогли раздавить, находись вы в то время в Париже!
То ли потому, что жена поднимает его на смех, то ли унесясь мыслями в прошлое и словно бы воображая себя кем-то другим, он смотрит на нее исподлобья своими черными азиатскими глазами. Бледность его красивого, обычно невозмутимого лица сейчас превращается в маску итальянского или французского разбойника. Треугольник черной бороды — сам не зная зачем, он носит ее с тех пор, как они, покинув Россию, отплыли из Керчи,— придает его физиономии выражение безжалостного судьи с ледяным сердцем. Заостренные черты лица сообщают ему сходство с грабителем из Калабрии. И вдруг с итальянской театральностью, столь не свойственной русским, он разражается тирадой:
— Я бы в первый день гильотинировал графа Мирабо! Но поскольку жена его продолжает смеяться, он
добавляет, понизив голос:
— А впрочем, вы правы. Я бы и муравья пальцем не тронул.
Надя, много раз пытавшаяся уговорить его сбрить эту нелепую, страшную черную бороду, с опаской смотрит на него, испуганная его диким, новым для нее взглядом. Чтобы прекратить бесплодную дискуссию, она начинает убеждать его нежным голосом, как человека, нуждающегося в утешении:
— Все-таки вы должны согласиться — мы и сами в какой-то степени повинны в наших невзгодах. Надо трезво взглянуть на вещи. Что толку в ваших фантасмагориях? Ордынский смеется над вашими декламациями на историческую тему. Все это не имеет к нам никакого отношения. Мы русские. Мой отец не был французским генералом. Я вас прошу, Ники,— завтра же сходите на биржу труда. Попросите себе работу. Скромно. Без вызова. Люди не терпят высокомерия. Люди ценят скромность.
То ли потому, что голос ее потеплел, или потому, что он уловил в нем печальные нотки, он ей отвечает, негромко:
— Не было, Надя, более скромного человека, чем тот итальянец, который с тысячью товарищей создал Италию и передал ее на тарелочке королю, прославленному своими усами. Помните — всюду, где бы мы ни были в Италии, стояли его памятники. А Гарибальди? Он грузил здесь баржи и держал небольшую колбасную лавчонку. А потом пьемонтцы расстреливали сочувствующих ему крестьян целыми селами.
— Что я могу об этом знать, Ники? Я только вижу, вы не любите, когда я призываю вас к скромности.
— Правильно, не люблю. Не было более скромного человека, Надя, чем лидер французских социалистов Жорес, знакомый моего отца. Я его видел и слушал в Париже, во время нашего там пребывания перед войной, я вам рассказывал. И чего он дождался? Его убили в канун войны как изменника. Jaures предатель? Это он-то, который так любил свою страну, как того не заслуживает ни одна из стран?
— Ну хорошо, хорошо,— терпеливо отвечает жена.— Но все это, Ники, были главы правительств, министры, политические деятели, а вы таковым не являетесь. Ни Антон Иванович, ни Петр Николаевич не хотели выслушать ваше мнение или спросить вашего совета. Вы сами мне рассказывали. Я просто вынуждена вам это напомнить. Вы были красивым и в высшей степени благородным молодым человеком. Прапорщиком. А говорите, как претендент на важный пост. Вы все такие — Репнины. Простите меня, Николай, но вы большой ребенок.
Хотя это говорит ему любимая женщина, говорит сердечно, с искренним сочувствием, ее слова поражают его в самое сердце. Гримаса злобы и ненависти искажает его лицо. Но к ним примешивается печаль. (Несколько мгновений лицо это имеет трупный оттенок.)
— Вы совершенно правы, Надя. Офицер в этом мире ничего не значит. Ни у кого здесь и в мыслях нет побеспокоиться о нас, русских офицерах. К тому же Цинна слишком много говорит. Я слишком много говорю. Я совершенно одинок, вокруг меня никого нет. Никаким влиянием не пользуюсь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201