А после и окончательно расходились, громко желая оставшимся «спокойной ночи». Затем по радио исполнялся английский гимн, и все замолкало. Вокруг, уже роняя цвет, белели цветущие яблони. Репнин получил свое первое жалованье в Доркинге и каждое утро ездил с Джонсоном в конюшни. Но по сути дела он еще и не работал. Как неприкаянный •по целым дням ходил за тренером, которому вообще нечего было ему поручить. Князь превратился в конюха, а сам себе казался человеком полностью пропащим — живым трупом. И в то же время униженным себя не чувствовал. Такая жизнь ему нравилась, он словно бы отдыхал летом в деревне, в своем Набережном.
Дело, которое ему определили, заключалось в том, чтобы следить за копытами кобыл, изучать повадки и характер лошадей. Джонс говорил ему о жокее, которому предназначается молодая, ирландская кобылка. И, рассказывая, каждый раз в конце повторял одно и то же, что, мол, старуха жадна на деньги и просто спятила: хочет выиграть заезд на такой молоденькой кобыле, причем с жокеем, получившим право на скачки лишь в минувшем апреле. Ежедневно все завершалось общим обедом в компании остальных конюхов игрой, которая была Репнину хорошо известна.
Около пяти вечера он мог уже быть дома. Для Джонса, казалось, важней всего было научить Репнина жаргону заправских лошадников. Он старался, чтобы Репнин говорил так, будто среди них вырос, и поэтому неустанно поправлял его. Отпускал он замечания и по поводу одежды и обуви Репнина, следил, чтобы и в одежде и поведении Репнин ничем не отличался от настоящего конюха. Зачем, неизвестно.
Об ирландской кобыле, которую готовили для скачек, он рассказал целую историю. Графиня упрямо решила попытать на ней счастья. Нравилась ей эта кобыла невероятно. У нее даже вошло в привычку целовать ее в лоб. Предсказывала ей блестящее будущее. В случае неудачи на скачках намеревалась ездить на ней верхом сама. Пока тренировали эту молодую лошадь, графиня приезжала посмотреть, как она галопирует. Ежедневно. Если шел дождь, шлепала в сапогах по грязи. А если дождя не было?
Джонс каждое утро хватался за голову. Она, говорит, просто тронулась. У ирландской кобылы, конечно, красивые ноги, и она хорошо берет старт. В начале заезда несется как угорелая, но выдержать до конца не сможет. В конце она сдаст. У нее слабоват круп, к тому же норовиста и, случается, сбрасывает наездника. У нее дурная привычка, когда почувствует кнут, повалится на спину и катается по траве. 4 Репнин слушал все это молча.
В первые дни в своем новом жилище он просыпался с чувством упоения от природы и пения птиц, которого не слышал уже давно. Он был очень предупредителен с Мэри и со всеми домочадцами, а прелестная молодая женщина, приносившая по утрам чай, и впрямь казалась ему очаровательной актрисой. Он безукоризненно вел себя с ее отцом и матерью. Служащие гостиницы и соседи в самых лестных словах отзывались о поселившемся у них иностранце.
Но недели через две все переменилось.
Теперь по утрам Репнин вставал не проспавшимся и хмурым и едва обменивался двумя-тремя фразами с приносившей ему чай Мэри. Как-то даже случилось, что он не поздоровался с ее отцом и прошел мимо, словно во сне, глядя неизвестно куда широко раскрытыми глазами. После ужина он уже не сидел, как прежде, за столиком, где подавали пиво. Словно разыскивая кого-то, он блуждал по кладбищу, что было через дорогу от дома, и каждый вечер подолгу ходил по каштановой аллее или молча сидел там. Среди соседей пошли разговоры.
Репнин был вроде бы при работе и в то же время без работы.
Графиня Панова тщетно зазывала его несколько раз к себе на чай.
Он дотошно и ревностно исполнял свои обязанности только в отношении ирландской кобылы, но на вопросы отвечал резко, а больше молчал, так что Джонс не мог понять, что с ним происходит?
Он впал в отчаянье после первого письма жены.
А второе письмо из Америки его совсем убило. Хотя Надя явно старалась не ныть и не сгущать краски, тем не менее несколько раз повторила, что, мол, не все то золото, что блестит, даже и в Нью-Йорке.
У Марии Петровны неожиданно возникли затруднения. В гостинице с ней все любезны. Однако ждут от нее чего-нибудь новенького. Русские украшения по- прежнему в цене, но покупают их редко. Женские шляпки идут лучше, но их недостаточно, и выручки едва хватает на выплату налога. Мария Петровна подозревает, что ее компаньонка, американка, хочет прибрать дело к рукам и от нее отделаться. Тетка много курит. Невероятно много. А отходит душой, лишь когда они вспоминают прошлое.
Что касается самой Нади, ее эскимосы сначала нравились, но мода на них быстро прошла. С ними пришлось покончить. Русские балерины, которых она шила, привлекли внимание одного киномагната, который за ней ухаживает.
Как бы то ни было, писала ему Надя, она чувствовала себя куда счастливее там, в их комнатке на восьмом этаже. Хоть, надеется, шить ей придется не так уж часто, она тем не менее снова купила швейную машинку. Звук ее действует усыпляющие. Ее крохотная лампочка так приятно светит во мраке. Она с наслаждением смотрит на нее, пробудившись среди ночи.
Под влиянием этого письма и еще более усилившегося отчаянья Репнин помрачнел. Запах конюшен преследует его теперь даже во сне, даже на берегу моря, которое совсем рядом и куда он ходит все чаще.
Чтобы как-то успокоиться, он взял за правило что-нибудь читать по вечерам. Однажды взгляд его упал на кучу книг* которые он привез с собой, но еще не расставил, потому что для них не оказалось места. Они лежали на столике возле умывальника, а на них, будто на холме, стоял старинный подсвечник. Как-то вечером,
разбирая книги, Репнин заметил томик,, оставленный для него у портье графом Андреем.
Какая-то книжка о Санкт-Петербурге.
То есть о Ленинграде.
Усевшись в кресло и набросив на ноги шотландский плед, которым днем покрывали постель, Репнин начал листать книгу, о которой совсем забыл и которую привез, так и не прочитав, вместе с другими. На ее первой странице Покровский оставил дружескую надпись. Несколько слов. Сунув босые ноги в тапочки, сонный, тепло укутанный пледом, Реннин перелистывал страницы. Ему стало грустно, он был растроган.
«Девятьсот дней блокады»,— слышал он шепот покойного Барлова. И они выдержали. Сущий ад. Может быть, там еще жива его старушка-мать? Он опустил голову, она словно сама падала на книгу. Петроград. «Из тьмы лесов, из топи блат родился...» — бормотал он строку Пушкина об этом городе.
Перелистывая книгу, подаренную ему Покровским, Репнин задержался на одной из первых страниц с фотографией Петропавловского собора. При первом взгляде высокая колокольня напомнила ему храмы, которые он видел и в других северных странах, куда в детстве ездил с отцом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201
Дело, которое ему определили, заключалось в том, чтобы следить за копытами кобыл, изучать повадки и характер лошадей. Джонс говорил ему о жокее, которому предназначается молодая, ирландская кобылка. И, рассказывая, каждый раз в конце повторял одно и то же, что, мол, старуха жадна на деньги и просто спятила: хочет выиграть заезд на такой молоденькой кобыле, причем с жокеем, получившим право на скачки лишь в минувшем апреле. Ежедневно все завершалось общим обедом в компании остальных конюхов игрой, которая была Репнину хорошо известна.
Около пяти вечера он мог уже быть дома. Для Джонса, казалось, важней всего было научить Репнина жаргону заправских лошадников. Он старался, чтобы Репнин говорил так, будто среди них вырос, и поэтому неустанно поправлял его. Отпускал он замечания и по поводу одежды и обуви Репнина, следил, чтобы и в одежде и поведении Репнин ничем не отличался от настоящего конюха. Зачем, неизвестно.
Об ирландской кобыле, которую готовили для скачек, он рассказал целую историю. Графиня упрямо решила попытать на ней счастья. Нравилась ей эта кобыла невероятно. У нее даже вошло в привычку целовать ее в лоб. Предсказывала ей блестящее будущее. В случае неудачи на скачках намеревалась ездить на ней верхом сама. Пока тренировали эту молодую лошадь, графиня приезжала посмотреть, как она галопирует. Ежедневно. Если шел дождь, шлепала в сапогах по грязи. А если дождя не было?
Джонс каждое утро хватался за голову. Она, говорит, просто тронулась. У ирландской кобылы, конечно, красивые ноги, и она хорошо берет старт. В начале заезда несется как угорелая, но выдержать до конца не сможет. В конце она сдаст. У нее слабоват круп, к тому же норовиста и, случается, сбрасывает наездника. У нее дурная привычка, когда почувствует кнут, повалится на спину и катается по траве. 4 Репнин слушал все это молча.
В первые дни в своем новом жилище он просыпался с чувством упоения от природы и пения птиц, которого не слышал уже давно. Он был очень предупредителен с Мэри и со всеми домочадцами, а прелестная молодая женщина, приносившая по утрам чай, и впрямь казалась ему очаровательной актрисой. Он безукоризненно вел себя с ее отцом и матерью. Служащие гостиницы и соседи в самых лестных словах отзывались о поселившемся у них иностранце.
Но недели через две все переменилось.
Теперь по утрам Репнин вставал не проспавшимся и хмурым и едва обменивался двумя-тремя фразами с приносившей ему чай Мэри. Как-то даже случилось, что он не поздоровался с ее отцом и прошел мимо, словно во сне, глядя неизвестно куда широко раскрытыми глазами. После ужина он уже не сидел, как прежде, за столиком, где подавали пиво. Словно разыскивая кого-то, он блуждал по кладбищу, что было через дорогу от дома, и каждый вечер подолгу ходил по каштановой аллее или молча сидел там. Среди соседей пошли разговоры.
Репнин был вроде бы при работе и в то же время без работы.
Графиня Панова тщетно зазывала его несколько раз к себе на чай.
Он дотошно и ревностно исполнял свои обязанности только в отношении ирландской кобылы, но на вопросы отвечал резко, а больше молчал, так что Джонс не мог понять, что с ним происходит?
Он впал в отчаянье после первого письма жены.
А второе письмо из Америки его совсем убило. Хотя Надя явно старалась не ныть и не сгущать краски, тем не менее несколько раз повторила, что, мол, не все то золото, что блестит, даже и в Нью-Йорке.
У Марии Петровны неожиданно возникли затруднения. В гостинице с ней все любезны. Однако ждут от нее чего-нибудь новенького. Русские украшения по- прежнему в цене, но покупают их редко. Женские шляпки идут лучше, но их недостаточно, и выручки едва хватает на выплату налога. Мария Петровна подозревает, что ее компаньонка, американка, хочет прибрать дело к рукам и от нее отделаться. Тетка много курит. Невероятно много. А отходит душой, лишь когда они вспоминают прошлое.
Что касается самой Нади, ее эскимосы сначала нравились, но мода на них быстро прошла. С ними пришлось покончить. Русские балерины, которых она шила, привлекли внимание одного киномагната, который за ней ухаживает.
Как бы то ни было, писала ему Надя, она чувствовала себя куда счастливее там, в их комнатке на восьмом этаже. Хоть, надеется, шить ей придется не так уж часто, она тем не менее снова купила швейную машинку. Звук ее действует усыпляющие. Ее крохотная лампочка так приятно светит во мраке. Она с наслаждением смотрит на нее, пробудившись среди ночи.
Под влиянием этого письма и еще более усилившегося отчаянья Репнин помрачнел. Запах конюшен преследует его теперь даже во сне, даже на берегу моря, которое совсем рядом и куда он ходит все чаще.
Чтобы как-то успокоиться, он взял за правило что-нибудь читать по вечерам. Однажды взгляд его упал на кучу книг* которые он привез с собой, но еще не расставил, потому что для них не оказалось места. Они лежали на столике возле умывальника, а на них, будто на холме, стоял старинный подсвечник. Как-то вечером,
разбирая книги, Репнин заметил томик,, оставленный для него у портье графом Андреем.
Какая-то книжка о Санкт-Петербурге.
То есть о Ленинграде.
Усевшись в кресло и набросив на ноги шотландский плед, которым днем покрывали постель, Репнин начал листать книгу, о которой совсем забыл и которую привез, так и не прочитав, вместе с другими. На ее первой странице Покровский оставил дружескую надпись. Несколько слов. Сунув босые ноги в тапочки, сонный, тепло укутанный пледом, Реннин перелистывал страницы. Ему стало грустно, он был растроган.
«Девятьсот дней блокады»,— слышал он шепот покойного Барлова. И они выдержали. Сущий ад. Может быть, там еще жива его старушка-мать? Он опустил голову, она словно сама падала на книгу. Петроград. «Из тьмы лесов, из топи блат родился...» — бормотал он строку Пушкина об этом городе.
Перелистывая книгу, подаренную ему Покровским, Репнин задержался на одной из первых страниц с фотографией Петропавловского собора. При первом взгляде высокая колокольня напомнила ему храмы, которые он видел и в других северных странах, куда в детстве ездил с отцом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201