Но в пору расцвета своей силы и могущества, когда по Саве и Дунаю плавало несколько его пароходов, когда на узкой полосе земли, где когда-то был затон «Венеция», над Савой высились целые крепости из буковых бревен, когда в огромных и мрачных складах с маленькими окнами за железными решетками было море пшеницы, отец одевался щегольски, хотя и на старинный манер; тогда в Белграде, который быстро разрастался и становился европейским городом, он был почти единственным в своем роде. Он носил хромовые сапоги выше колен, пояс темно-вишневого цвета, зимой и летом — короткую куртку на лисьем меху, каракулевую шапку, нахлобученную на глаза. У него была мягкая, темная борода, отливавшая на солнце медью, в худых пальцах, от которых пахло табаком и пшеничной пылью, он всегда держал длинный янтарный мундштук. Прямой, высокий, плечистый, он был самым красивым и самым страшным человеком, которого я знала в жизни. Родом из Печа, с твердыми взглядами на жизнь, строгий и справедливый (по-своему, конечно), он вел дом такой же твердой и неумолимой рукой, как и свою торговлю, которая держалась по старинке на порядочности, доверии и честном слове. Нрава он был тяжелого: вспыльчивый и крутой; в минуты гнева к нему нельзя было подступиться, зато в спокойном состоянии он был необычайно мягким, добрым и всегда щедрым. Его крутой нрав и явился причиной его паломничества.
Наш дом был типичным для Сербии патриархальным домом: в одной половине жила мать с детьми и прислугой, а в другой — отец, полновластный хозяин, от которого зависело все. Мать моя, родившаяся в одной из пречанских областей, была воспитана в европейском духе; она получила аттестат зрелости, окончив курс по гуманитарным наукам в Сремски-Карловцах и в Зе- муне, и прекрасно говорила по-немецки. Маленькая и хрупкая, она носила платья с турнюром и была полной противоположностью отцу-самоучке, все еще одевавшемуся по-восточному. Как ни странно, они ладили, и я не помню случая, чтобы отец повысил голос на мать. В отношении отца к матери я, кажется, еще ребенком бессознательно угадала, помимо любви, которую он, впрочем, не выказывал, своего рода уважение — что при его взглядах значило много. Но, несмотря на это, он не разрешал матери принимать участие в его делах. Он ездил за лесом в Славонию и сплавлял его в Браилу, откуда привозил пшеницу, покупал дома и виноградники, продавал их, когда они ему надоедали. Но обо всех этих делах он никогда с матерью не говорил. Бывало, совсем неожиданно он приходил домой из города, умывался и одевался, а мать ему в это время приготавливала белье (и в зависимости от того, сколько он требовал смен, она догадывалась, едет ли он на одну-две недели, на один- два месяца, по Саве до Дрины или по Дунаю до Оршо- вы,— если только он сам коротко не называл места). В четырехугольный тяжелый сундук, окованный выкрашенной в желтый цвет жестью, со скобами и замками, мать клала деревянную дорожную икону, а пока она это делала, отец уже целовал всех детей подряд, щекоча нам лица своей шелковистой бородой, пропитанной крепким запахом табака, который мы глубоко вдыхали. Прямой, огромный, в сопровождении сильного слуги, сгибавшегося под тяжестью сундука, он следовал через двор в ворота, распахнутые служанкой. Проходили дни. И потом так же неожиданно отец возвращался, молча нас целовал, глядя в глаза, чтобы проверить, здоровы ли мы. От бороды его, да и от него самого отдавало чужими краями, реками, ванилью, тяжелым и сладким запахом халвы, маслинами, сырой каютой под кормой. Сундук открывали, икону вешали над постелью отца; из желтых полированных недр сундука, таких же пахучих, как и все, что попадало к нам издалека, вынимались скромные подарки, но на дне всегда оставалось что-то, над чем отец с матерью засиживались далеко за полночь, и тогда слышался звон денег. На следующий день сундук исчезал из поля зрения, отец приходил и уходил, толковал с людьми, сосал свой янтарный мундштук, ходил на склады, в кафаны, на Саву.
Как-то раз он вернулся с дороги мрачный и задумчивый. Сундука даже не открывали. Мы слышали, как он долго разговаривал с матерью за закрытой дверью, слышали звяканье ключей, слабый звон серебряных и золотых монет, слышали, как плачет мать и как он ее утешает. На следующее утро отец, одетый по-дорожному, позвал нас к себе, приказал слушаться матери, пока он будет в дороге, велел быть хорошими и долго нас обнимал и целовал. Слуга с ним не пошел. Он сам нес в руке небольшую котомку и палку. Мы все вместе с матерью проводили его далеко за город, до самого Возаревичевого креста. Стояла глубокая осень; кукуруза в поле уже пожелтела и шелестела от легкого ветерка; вдалеке, под нами, виднелся в дымке Белград со своими садами и ореховыми рощами. На большом тракте, белом от толстого слоя пыли, отец остановился и повернулся лицом к Белграду, над которым четко высилась колокольня Саборной церкви. Он перекрестился, осенил нас крестным знамением и зашагал по дороге. А мы стояли и, видя, что мать плачет, сами заплакали, ничего не понимая из того, что произошло. Поднимавшаяся на дороге пыль время от времени скрывала отца, пока, наконец, он совсем не исчез из вида.
Вернулся он только следующим летом, с всклокоченной бородой, с четками в руках, спокойный, слегка сгорбленный, настоящий паломник. Много позднее мать раскрыла мне причину его покорности и покаяния. Вовремя последней поездки по торговым делам плыли они на барже, доверху нагруженной пшеницей, так что над водой возвышался только нос и каюта. На крыше каюты стоял рулевой и управлял судном, наваливаясь на руль всей тяжестью своего тела. У Смедерева застигла их непогода. У руля стал отец со своим лучшим матросом Яношем; их стегал дождь, захлестывали волны. И тут начались препирательства: отец хотел, чтобы Янош двигался вперед, держась все время левого берега, а Янош, маленький кривоногий человек с длинными руками, упорно молчал и направлял баржу вправо, с намерением пристать к правому берегу. Отец тронул его за плечо: «Поворачивай, Янош!» Янош искоса глянул на него, двинул плечом, чтобы освободиться от его руки, и хмуро объявил: «Вы хозяин на суше, а тут я хозяин!» Хоть я и не была там, но могу легко себе представить всю картину: отец покраснел, глаза налились кровью, и не успел Янош опомниться, как уже летел, кривоногий и большеголовый, через мокрую палубу в бушующие воды Дуная. Отец, даже не обернувшись, схватился за руль. Потом, придя несколько в себя, он прислушался — Янош хорошо плавал, но у него было слабое сердце; позади ничего не было слышно, кроме свиста ветра и шума волн. Обеспокоенный, отец оглянулся, и как раз в это мгновенье вода выкинула Яноша на поверхность: обессиленного, без сознания. Бросив руль, отец, как был в одежде, бросился в воду, успел его схватить и вытащил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138
Наш дом был типичным для Сербии патриархальным домом: в одной половине жила мать с детьми и прислугой, а в другой — отец, полновластный хозяин, от которого зависело все. Мать моя, родившаяся в одной из пречанских областей, была воспитана в европейском духе; она получила аттестат зрелости, окончив курс по гуманитарным наукам в Сремски-Карловцах и в Зе- муне, и прекрасно говорила по-немецки. Маленькая и хрупкая, она носила платья с турнюром и была полной противоположностью отцу-самоучке, все еще одевавшемуся по-восточному. Как ни странно, они ладили, и я не помню случая, чтобы отец повысил голос на мать. В отношении отца к матери я, кажется, еще ребенком бессознательно угадала, помимо любви, которую он, впрочем, не выказывал, своего рода уважение — что при его взглядах значило много. Но, несмотря на это, он не разрешал матери принимать участие в его делах. Он ездил за лесом в Славонию и сплавлял его в Браилу, откуда привозил пшеницу, покупал дома и виноградники, продавал их, когда они ему надоедали. Но обо всех этих делах он никогда с матерью не говорил. Бывало, совсем неожиданно он приходил домой из города, умывался и одевался, а мать ему в это время приготавливала белье (и в зависимости от того, сколько он требовал смен, она догадывалась, едет ли он на одну-две недели, на один- два месяца, по Саве до Дрины или по Дунаю до Оршо- вы,— если только он сам коротко не называл места). В четырехугольный тяжелый сундук, окованный выкрашенной в желтый цвет жестью, со скобами и замками, мать клала деревянную дорожную икону, а пока она это делала, отец уже целовал всех детей подряд, щекоча нам лица своей шелковистой бородой, пропитанной крепким запахом табака, который мы глубоко вдыхали. Прямой, огромный, в сопровождении сильного слуги, сгибавшегося под тяжестью сундука, он следовал через двор в ворота, распахнутые служанкой. Проходили дни. И потом так же неожиданно отец возвращался, молча нас целовал, глядя в глаза, чтобы проверить, здоровы ли мы. От бороды его, да и от него самого отдавало чужими краями, реками, ванилью, тяжелым и сладким запахом халвы, маслинами, сырой каютой под кормой. Сундук открывали, икону вешали над постелью отца; из желтых полированных недр сундука, таких же пахучих, как и все, что попадало к нам издалека, вынимались скромные подарки, но на дне всегда оставалось что-то, над чем отец с матерью засиживались далеко за полночь, и тогда слышался звон денег. На следующий день сундук исчезал из поля зрения, отец приходил и уходил, толковал с людьми, сосал свой янтарный мундштук, ходил на склады, в кафаны, на Саву.
Как-то раз он вернулся с дороги мрачный и задумчивый. Сундука даже не открывали. Мы слышали, как он долго разговаривал с матерью за закрытой дверью, слышали звяканье ключей, слабый звон серебряных и золотых монет, слышали, как плачет мать и как он ее утешает. На следующее утро отец, одетый по-дорожному, позвал нас к себе, приказал слушаться матери, пока он будет в дороге, велел быть хорошими и долго нас обнимал и целовал. Слуга с ним не пошел. Он сам нес в руке небольшую котомку и палку. Мы все вместе с матерью проводили его далеко за город, до самого Возаревичевого креста. Стояла глубокая осень; кукуруза в поле уже пожелтела и шелестела от легкого ветерка; вдалеке, под нами, виднелся в дымке Белград со своими садами и ореховыми рощами. На большом тракте, белом от толстого слоя пыли, отец остановился и повернулся лицом к Белграду, над которым четко высилась колокольня Саборной церкви. Он перекрестился, осенил нас крестным знамением и зашагал по дороге. А мы стояли и, видя, что мать плачет, сами заплакали, ничего не понимая из того, что произошло. Поднимавшаяся на дороге пыль время от времени скрывала отца, пока, наконец, он совсем не исчез из вида.
Вернулся он только следующим летом, с всклокоченной бородой, с четками в руках, спокойный, слегка сгорбленный, настоящий паломник. Много позднее мать раскрыла мне причину его покорности и покаяния. Вовремя последней поездки по торговым делам плыли они на барже, доверху нагруженной пшеницей, так что над водой возвышался только нос и каюта. На крыше каюты стоял рулевой и управлял судном, наваливаясь на руль всей тяжестью своего тела. У Смедерева застигла их непогода. У руля стал отец со своим лучшим матросом Яношем; их стегал дождь, захлестывали волны. И тут начались препирательства: отец хотел, чтобы Янош двигался вперед, держась все время левого берега, а Янош, маленький кривоногий человек с длинными руками, упорно молчал и направлял баржу вправо, с намерением пристать к правому берегу. Отец тронул его за плечо: «Поворачивай, Янош!» Янош искоса глянул на него, двинул плечом, чтобы освободиться от его руки, и хмуро объявил: «Вы хозяин на суше, а тут я хозяин!» Хоть я и не была там, но могу легко себе представить всю картину: отец покраснел, глаза налились кровью, и не успел Янош опомниться, как уже летел, кривоногий и большеголовый, через мокрую палубу в бушующие воды Дуная. Отец, даже не обернувшись, схватился за руль. Потом, придя несколько в себя, он прислушался — Янош хорошо плавал, но у него было слабое сердце; позади ничего не было слышно, кроме свиста ветра и шума волн. Обеспокоенный, отец оглянулся, и как раз в это мгновенье вода выкинула Яноша на поверхность: обессиленного, без сознания. Бросив руль, отец, как был в одежде, бросился в воду, успел его схватить и вытащил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138